Георгий Аркадьевич Шенгели

Мне шестьдесят. И вот она — младенец.

К ней в колыбели жмется дифтерит,

И сверстников моих и современниц

Кружок последний на неё глядит.

Поднять её, зажать её в ладони,

От старости холодные, как лед:

Быть может, ужас, за душой в погоне,

Как жар, хоть на полградуса спадёт?

Но нет: хрипит!.. Стою бессильным дедом:

Как ей помочь? Как вдунуть воздух в грудь?

А Чёрный Ветер, страшен и неведом,

Уже летит в ней искорку задуть...

Квадратный стол прикрыт бумагой,

На ней — чернильное пятно.

И веет предвечерней влагой

В полуоткрытое окно.

Стакан топазового чая,

Дымок сигары золотой,

И журавлей витая стая

Над успокоенной рекой.

Бесстрастная стучит машинка,

Равняя стройные слова.

А в поле каждая былинка

Неувядаемо жива.

И вечер я приемлю в душу,

Безвыходно его люблю.

Так люб и океан — на сушу

Закинутому кораблю.

На фронте бред. В бригадах по сто сабель.

Мороз. Патронов мало. Фуража

И хлеба нет. Противник жмёт. Дрожа,

О пополнениях взывает кабель.

Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:

Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.

Шалеют доктора и сторожа,

И мертвецы — за штабелями штабель.

А фельдшера — лишь выйдет — у ворот

Уже три дня бабенка стережёт,

И на лице — решимость, тупость, мука:

«Да ты ж пойми! По-доброму прошу!

Ведь мужа моего отбила, сука!

Сыпнячную продай, товарищ, вшу».

Ну да; я виноват: я в жизнь твою принёс

Немного радости, но очень много боли.

Но верь, что у меня в глазах довольно слёз,

Чтоб ты, сквозь плёнку их, казалась — в ореоле.

Сегодня дождь бормочет и лукавит,

Отсчитывает что-то на листве,

Постукивает ноготком в окошко,

И мысли чёрные стекают в душу

Из чёрного и мокрого окна...

Тут, Моцартову следуя рецепту,

Свечу зажег я, в зубы вдвинул трубку,

Откупорил шампанского бутылку

И перечёл «Женитьбу Фигаро».

Обмякший пляж. Коричневая глина.

Оливковый базальт — галопом глыб.

В глухой воде — клинки холодных рыб

И ветровых разбегов паутина.

Прочерчивает бухтовый изгиб

Отполированный плавник дельфина,

И в вечер уплывает бригантина,

И гаснет вымпела червлёный шип.

Топор и карабин, бурав, лопата,

Кремень, брезента клок, моток шпагата,

И я один — покинутый марон.

Но вольным вижу я себя Адамом.

Мой лоб загаром новым опален.

Мне Библией — земля. И небо — храмом.

Давно в колчане крупный жемчуг

С печалью смешан наравне.

Давно резной на крыше венчик

Без матицы приснился мне.

Давно под чёрным покрывалом

Текут замедленные сны, -

И в поле трепетным шакалом

Провыт призывный вой войны.

И терем мой зловещ и гулок,

И крыс не слышно за стеной,

Но в клети каждый закоулок

Наполнен злобою живой.

В божнице синие лампады

На ликах не отражены,

И подвижных теней громады

Ползут за мною вдоль стены.

Бежать! — но сторожат погони,

Дорога выбита кольём,

И пораскованные кони

Опоены крутым вином.

Последний вечер. Слышу: филин

Кричит и бьётся у окна.

И там, средь облачных извилин

Багровая встает луна.

И, черноугольный вперяя в стену взор,

Великолепный царь, к вискам прижавши длани,

Вновь вержет на весы движенья, споры, брани

И сдавленно хулит свой с Богом договор.

Раздавлен мудростью, всеведеньем проклятым,

Он, в жертву отданный плодам и ароматам,

Где тление и смерть свой взбороздили след, -

Свой дух сжигает он и горькой дышит гарью.

— Тростник! Светильники! — и нежной киноварью

Чертит на хартии: Всё суета сует.

Мы живём на звезде. На зелёной.

Мы живём на зелёной звезде,

Где спокойные пальмы и клёны

К затенённой клонятся воде.

Мы живём на звезде. На лазурной.

Мы живём на лазурной звезде,

Где Гольфштром извивается бурный,

Зарождаясь в прозрачной воде.

Но кому-то захочется славой

Прогреметь навсегда и везде, -

И живём на звезде, на кровавой,

И живём на кровавой звезде.