Венедикт Ерофеев

Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновения, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он малодушен и тих! Почему так?! О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом, — как хорошо бы!

С тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и какие угодно силы.

Я вас понимаю, да. Я всё могу понять, если захочу простить... У меня душа, как у троянского коня пузо, многое вместит. Я всё прощу, если захочу понять. А я понимаю...

Тупой-тупой выпьет, крякнет и говорит: «А! Хорошо пошла, курва!». А умный-умный выпьет и говорит: «Транс-цен-ден-тально!». И таким праздничным голосом! Тупой-тупой закусит и говорит: «Закуска у нас сегодня – блеск! Закуска типа «я вас умоляю!». А умный-умный жует и говорит: «Да-а-а… Транс-цен-ден-тально!..»

Сызмальства почти, от младых ногтей, любимым словом моим было «дерзание», и — бог свидетель — как я дерзал! Если вы так дерзнете — вас хватит кондрашка или паралич.

Гуманности нет на земле, она где-то далеко, гуманность в созвездии Андромеды.

Да, да, в тот день мое прекрасное сердце целых полчаса боролось с рассудком. Как в трагедиях Пьера Корнеля, поэта-лауреата: долг борется с сердечным влечением. Только у меня наоборот: сердечное влечение боролось с рассудком и долгом. Сердце мне говорило: «тебя обидели, тебя сравняли с гов***. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся, как с***». Так говорило мое прекрасное сердце. А мой рассудок? — он брюзжал и упорствовал: «ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не пойдешь и ни капли не выпьешь». А сердце на это: «ну ладно, Веничка, ладно. Много пить не надо, не надо напиваться, как с***, а выпей четыреста граммов и завязывай». «Никаких грамм! — отчеканивал рассудок. — если уж без этого нельзя, поди и выпей три кружки пива; а о граммах своих, Ерофеев, и помнить забудь». А сердце заныло: «ну хоть двести грамм. Ну… ну, хоть сто пятьдесят…» и тогда рассудок: «Ну хорошо, Веня, — сказал, — хорошо, выпей сто пятьдесят, только никуда не ходи, сиди дома». Что ж вы думаете? Я выпил сто пятьдесят и усидел дома? Ха-ха. Я с этого дня пил по тысяче пятьсот каждый день, чтобы усидеть дома, и все-таки не усидел. Потому что на шестой день размок уже настолько, что исчезла грань между рассудком и сердцем, и оба в голос мне затвердили: «Поезжай, поезжай в Петушки! В Петушках — твое спасение и радость твоя, поезжай.»

Вот еще Гегель был. Я это очень хорошо помню: был Гегель. Он говорил: «Нет различий, кроме различия степени, между различными степенями и отсутствием различия.» То есть, если перевести на хороший язык: «Кто же сейчас не пьет?»... Есть ли у нас что-нибудь выпить, Пётр?

Отчаянно пили! Все честные люди России! И отчего они пили? — с отчаяния пили! Пили оттого, что честны! Оттого, что не в силах были облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: «народ не может позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и пьет русский мужик, от нищеты своей пьет! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в разлив, и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего пьет!»

— ... Ей говорят: «Вот — он во гробе. И воскреси, если сможешь». А она подошла ко гробу — вы бы видели, как она подошла!

— Знаем! — сказал декабрист. — «Идет, как пишет. А пишет, как Лева. А Лева пишет ***во».

— Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: «талифа куми». Это, значит, в переводе с древнежидовского: «тебе говорю — встань и ходи». И что ж вы думаете? Встал — и пошёл. И вот уже три месяца хожу замутненный...