Рамон Гомес Де Ла Серна

По веленью заката мы ныряем в переулок, в который давно хотели нырнуть, в узкий проход между глухими стенами, печальный, словно канал, где плавает однако небо со всем его добрым светом. На берегах его, подобно детям, продающих друг другу камешки и всякую мелочь, сидят торговцы победнее, прислонившись к стенам, заменяющим удобную спинку кресла. Старьевщики стерегут старьё, висящее на гвоздях, вбитых в камень ограды.

Меня отвратило то, что, глядя на них, я вспомнил ортопедические приспособления, которые носят дети со слабым позвоночником, — дырчатые алюминиевые подпорки, держащие сраженную страхом детскую душу, чья вера никнет и уже не может стоять без подмоги. Мне мерещилось, что это не крылья, а короткие костыли или какой-то аппарат, направляющий нас куда надо и, словно плавник, помогающий хотя бы поначалу не утонуть в житейском море.

Тем не менее, надо было преодолеть неприятную мысль о грязных плечах должно быть умершего ребенка и повесить крылья у себя в кабинете.

Но ведь всегда думаешь, что встретишь снова то, что встречается лишь однажды на развале Растро. Сколько не учись, не научишься!

Под шатром, за ворохом обуви, громоздящейся на земле, как на витрине, лысая и ободранная старуха с пустыми глазами и два разбухших, багровых человека, стоя на коленках и низко согнувшись, рвут на части старую обувь и сжигают совсем уж негодные куски, от которых валит вонючий, как в крематории, дым. Ничего страшнее этого не увидишь даже на бойне. Словно раздирая пасть жабе, отрывают они подошвы; словно потроша кого-то, отрывают плоскогубцами носок и каблук. Если подметка очень уж тверда, безжалостно пускают в дело нож и топор, которые тупо стучат по расщепленной широкой колоде, словно в лавке мясника. Сил нет смотреть, как разделывают несчастные башмаки, ещё приветливые и живые, особенно же воротит с души, когда глядишь в кучу хлама, который с презрением швыряют в сторону, чтобы потом сжечь.

В кинозале всегда есть тот, чья трагедия разыгрывается на экране.

Самое смешное и самое печальное здесь — лавочки со старой обувью. В старой обуви есть что-то нестерпимо, душераздирающе человеческое, слишком человеческое, беззаконное, разлагающее. Неуязвимого Ахилла и важного жреца можно поразить не только в пяту — уязвим весь сапог, весь ботинок. Идеал, величие вечности, присущие смерти, все человеческое и все божественное сводится в конце концов к спонтанному башмаку... Как запредельна скорбь старой туфли, провидящей последний суд, где во главе сидящих — насмешливое и нестрогое божество! Какое дивное ученье, какой урок, превосходящий книжные уроки, усваиваем мы, глядя на старую обувь, в груде которой каждый башмак угрюм и одинок, словно Гамлет!

Между мужчиной и женщиной всегда остается дверь, из-за которой доносится: «Я одеваюсь».