Эмиль Мишель Чоран

Ведь поэзия — это не что иное, как космогонический бред словаря.

Тот, кто не предавался сладострастию тоски, кто мысленно не упивался грозными картинами собственного угасания, не ощущал во рту жестокого и сладковатого привкуса агонии, тот никогда не исцелится от наваждения смерти: сопротивляясь ему, он будет оставаться в его власти, тогда как тот, кто привык к дисциплине ужаса и, представляя себе свое гниение, сознательно обращается в прах, будет смотреть на смерть как на некое прошлое, но даже и он будет всего лишь воскресшим покойником, который не в состоянии больше жить. Его «способ» исцелит его и от жизни, и от смерти.

Как представить себе жизнь других людей, если даже своя собственная жизнь едва-едва укладывается в уме?

Только музыка способна создать между двумя людьми нерушимую связь. Страсть преходяща, она деградирует, как и всё, что имеет отношение к жизни, тогда как музыка по природе своей стоит над жизнью и, разумеется, над смертью.

Только растение приближается к «мудрости»; животное на это не способно. Что же касается человека... Природе следовало бы остановиться на растительном мире, вместо того чтобы позориться, стремясь к необычному.

Вспоминаю девицу, которую я, только попав тогда в Париж, подцепил на бульваре Сен-Мишель. По ее словам, она жила до того одиноко, что воспринимала свой будильник как что-то одушевленное, как живое существо: поцокивает, сообщает время, даже по-своему двигается. Сиротство человека в больших городах. Насколько помню, она даже сказала, будто иногда его ласково поглаживает, этот будильник. И добавила: «Кроме него, у меня больше никого нет».

Покуда будет оставаться хоть один действующий Бог, задача человечества не будет достигнута.

Беспокоить друзей следовало бы не иначе как ради собственных похорон. Да и то навряд ли...

Можно вообразить и предвидеть все, кроме глубины своего падения.

Оптимизм, как известно, — это судорога умирающего.