Искушение существованием

Наваждение, доведенное до пресыщения, растворяется в своей собственной избыточности. Постоянно настаивая на безграничности смерти, мысль в конце концов изнашивает эту идею, внушает нам к ней отвращение, порождает всесокрушающий избыток отрицания, который, перед тем как уменьшить и свести на нет привлекательность смерти, раскрывает нам бессодержательность жизни.

Склонные к инстинктивному идолопоклонству, мы превращаем в безусловные ценности наши грёзы и наши интересы.

Все, что делается на земле, порождено иллюзией наполненности в пустоте, иллюзией тайны, которую несет в себе Ничто.

Ведь поэзия — это не что иное, как космогонический бред словаря.

Тот, кто не предавался сладострастию тоски, кто мысленно не упивался грозными картинами собственного угасания, не ощущал во рту жестокого и сладковатого привкуса агонии, тот никогда не исцелится от наваждения смерти: сопротивляясь ему, он будет оставаться в его власти, тогда как тот, кто привык к дисциплине ужаса и, представляя себе свое гниение, сознательно обращается в прах, будет смотреть на смерть как на некое прошлое, но даже и он будет всего лишь воскресшим покойником, который не в состоянии больше жить. Его «способ» исцелит его и от жизни, и от смерти.

Как представить себе жизнь других людей, если даже своя собственная жизнь едва-едва укладывается в уме?

Мы тем легче выносим то, что нас окружает, чем скорее даем ему имя — и проходим мимо.

Дух беззащитен против осаждающих его миазмов, ибо они зарождаются в самом гиблом на свете месте, там, где безумие смешивается с нежностью в клоаке утопий и грез: в нашей душе.

Стоит человеку утратить свою способность быть безразличным, как он тут же становится потенциальным убийцей; стоит ему преобразовать свою идею в бога — последствия оказываются непредсказуемыми.

Если бы наши ближние могли узнать наши мысли о них, то такие слова, как «дружба», «любовь», «самоотверженность» пришлось бы раз и навсегда вычеркнуть из словарей.