И если я загляну внутрь себя, то увижу лишь бесконечную круговерть пристально изучающих меня зеркал.
Все выглядят иначе, чем изнутри. И ты. И я.
И если я загляну внутрь себя, то увижу лишь бесконечную круговерть пристально изучающих меня зеркал.
«Зачем их пускать сюда?» И она заплакала, а мне стало неудобно. Я не знал, что делать, когда взрослые плачут. Я видел такое лишь дважды: бабушка с дедушкой плакали в больнице, когда умерла тетка, и ещё мама плакала. Я был уверен, что взрослые не должны плакать. У них же нет матерей, которые утешат и успокоят.
Взрослые тоже изнутри не такие уж взрослые. Снаружи они большие и безрассудные, и всегда знают, что делают. А изнутри они нисколько не поменялись. Остались такими же, как ты сейчас. А вся правда в том, что нет никаких взрослых. Ни единого в целом огромном свете.
Дома все самые горелые места у тоста ел отец. «Ням-ням! — приговаривал он. — Древесный уголь — полезно для здоровья!» или «Горелый тост! Любимый тост!» и съедал его целиком. Когда я был гораздо старше, он признался, что никогда не любил горелые тосты и ел их, только чтобы не отправлять в мусор — за долю секунды все мое детство стало ложью: как будто один из столпов веры, на которых зиждился мой мир, обратился в прах.
Пока я рос, я вычитал в книгах столько примеров для подражания. По большей части они научили меня, что и когда нужно делать, как себя вести.
Я забылся в чтении. Я бежал от реальности, когда жизнь была слишком тяжкой или вовсе заходила в тупик.
Ночью Пушок спал со мной на кровати. Иногда, когда сестры не было рядом, я разговаривал с ним, немного надеясь, что он ответит по-человечески.
Меня обожгло обидой. Жить, выживать в этом мире, искать в нем свое место, делать то, что необходимо, и сводить концы с концами само по себе нелегко, а тут раз за разом придется оглядываться и думать, достойный ли это был поступок, каким бы ничтожным он ни был, потому что за одну твою возможность его совершить кто-то когда-то если не умер, то поплатился жизнью. Это было несправедливо.