Николай Эрдман. Самоубийца

Олег, я признаюсь тебе: моя мама была цыганкой. Ее тело лишало ума, как гром. С пятнадцати лет я стала вылитой матерью. Помню, в Тифлисе я поехала на извозчике покупать себе туфли, и что же ты думаешь, при­казчик сапожного магазина не сумел совладать с собой и так укусил меня за ногу, что меня увезли в больницу. С тех пор я ненавижу мужчин. Потом меня полюбил иностранец. Он хотел одевать меня во все заграничное, но я говорила: «Нет!» Тогда меня стал обожать коммунист. Мой бог, как он меня обожал. Он сажал меня на колени и говорил: «Капочка, я открою перед тобой весь мир, едем в Иркутск». Но я говорила: «Нет!» И он проклял меня и вышел из партии. Потом меня захотел один летчик. Но я рассмеялась ему в лицо. Тогда он поднялся над городом и плакал на воздухе, пока не разбился. И вот теперь Подсекальников. Женщины падали перед ним как мухи, Раиса грызла от страсти стаканы и дежурила возле его дверей, но он хотел только меня. Он хотел мое тело, он хотел меня всю, но я говорила: «Нет!» Вдруг – трах, и юноши не стало. С тех пор я возненавидела свое тело, оно пугает меня, я не могу оставаться с ним. Олег, возьмите его себе!

0.00

Другие цитаты по теме

Смерть сама по себе не имеет значения. Заражает не смерть, а причина смерти, а причину мы можем любую выдумать.

— А зачем вы чужого мужчину обха­живаете?

— Вы не так меня поняли, уверяю вас. Я же замужем.

— Понимать здесь особенно нечего – я сама замужем.

Её поза была, как у той женщины, которой больше нечего скрывать от мужчины, или у той, которая только что родила ребёнка: широко, открыто и бесконечно прекрасно. Я же смотрел на её обнажённое тело и горячо, до кома в горле, любил жизнь.

Потому что я знаю, как ты ее хочешь намазывать. Ты ее со вступительным словом мне хочешь намазывать. Ты сначала всю душу мою на такое дерьмо израсходуешь, а потом уже станешь намазывать.

— Цыц! (Снимает трубку.) Все молчат, когда колосс разговаривает с колоссом. Дайте Кремль. Вы не бойтесь, не бойтесь, давайте, барышня. Ктой-то? Кремль? Говорит Подсекальников. Под-се-каль-ни-ков. Индивидуум. Ин-ди-ви-ду-ум. Позовите кого-нибудь самого главного. Нет у вас? Ну, тогда передайте ему от меня, что я Маркса прочел и мне Маркс не понравился. Цыц! Не перебивайте меня. И потом передайте ему еще, что я их посылаю… Вы слушаете? Боже мой. (Остолбенел. Выронил трубку.)

— Что случилось?

— Повесили.

— Как?

— Кого?

— Трубку. Трубку повесили. Испугались. Меня испугались. Вы чувствуете? Постигаете ситуацию? Кремль – меня. Что же я представляю собою, товарищи? Это боязно даже анализировать. Нет, вы только подумайте. С самого ран­него детства я хотел быть гениальным человеком, но родители мои были против. Для чего же я жил? Для чего? Для ста­тистики. Жизнь моя, сколько лет издевалась ты надо мной. Сколько лет ты меня оскорбляла, жизнь. Но сегодня мой час настал. Жизнь, я требую сатисфакции.

Мне вспомнился мой первый парень. Школьная любовь. Когда дело дошло до секса, он испугался. Мужчины стыдятся показать своё тело больше, чем женщины. Женщины скорее кокетничают. Играют. Странная игра самок. Он хочет, а она нет. Ему интересно, а ей нет. Ему невмоготу, а ей всё равно. Нет, на самом деле не всё равно. Ей тоже интересно, и она тоже хочет. Меня же прямо распирало от любопытства: как там у него чего. Ага, вот так. И всё, отвела взгляд. Хотя мне хотелось смотреть и смотреть. И потом — с другими парнями — хотелось того же. Но я всегда отводила взгляд. Это словно хотеть пить, но при возможности не утолить жажду даже глотком.

— Гражданин Подсе­кальников. Жизнь прекрасна.

— Я об этом в «Известиях» даже читал, но я думаю – будет опровержение.

Не поверили. Не поверили. Даже Маша и та не поверила. Хорошо. Пожалеешь, да как еще, Машенька. Где он? Вот. (Вынимает револьвер.) Нужно сразу, не думая, прямо в сердце – и моментальная смерть. (Приставляет револьвер к груди.) Моментальная смерть. Или нет. Лучше в рот. В рот мо­ментальнее. (Вставляет дуло револьвера в рот. Вынима­ет.) Буду считать до трех. (Снова в рот.) Ас… ва… (Вынима­ет.) Или нет. Буду лучше считать до тысячи. (Опять в рот.) Ас… ва… ы… че-ы-и… а… э… э… ээ… э-э… э-э… о-и-и-а… (Вынимает.) Нет, уж если считать, то придется в сердце. (При­ставляет револьвер к груди.) Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять… Это трусость – до тысячи… нужно сра­зу… решительно… До ста – и кончено. Нет… скорей до пятна­дцати. Да… сейчас. (Снова приставляет револьвер к груди.) Раз, два, три, четыре, пять, семь, восемь, девять, десять… одиннадцать… двенадцать… тринадцать… четырнадцать… Или, может быть, лучше совсем не считать, но зато в рот. (Дуло в рот. Вынимает.) В рот… а пуля куда же?.. Сюда вот… в голову. Жалко голову. Ведь лицо в голове, дорогие товарищи. Лучше в сердце. Только надо нащупать. Получше наметиться, где колотится. Вот. Здесь колотится. Ой! Какое большое сердце, где ни тронешь – везде колотится. Ой! Как колотится. Разорвется. Сейчас разорвется. Боже мой! Если я умру от разрыва сердца, я не успею тогда застрелиться. Мне нельзя умирать, мне нельзя умирать. Надо жить, жить, жить, жить… для того, чтобы застре­литься. Не успеть. Не успеть. Ой, задохнусь. Минутку, еще ми­нутку. Бей же, сволочь, да бей же куда ни попадя. (Револьвер выскальзывает из рук. Падает.) Опоздал… умираю. Да что ж это, Господи…

Ну знаешь, Семен, я всего от тебя ожидала, но чтобы ты ночью с измученной женщиной о ливерной колбасе разговаривал — этого я от тебя ожидать не могла. Это такая нечуткость, такая нечуткость. Целые дни я как лошадь какая-нибудь или муравей работаю, так вместо того, чтобы ночью мне дать хоть минуту спокойствия, ты мне даже в кровати такую нервную жизнь устраиваешь! Знаешь, Семен, ты во мне этой ливерной колбасой столько убил, столько убил... Неужели ты, Сеня, не понимаешь: если ты сам не спишь, то ты дай хоть другому выспаться... Сеня, я тебе говорю или нет? Семен, ты заснул, что ли? Сеня!