Мне не сбежать от себя,
Даже если я снова в хламину.
Мне не сбежать от себя,
Даже если я снова в хламину.
Поля продают,
Дома продают,
Пьют вино беспробудно...
Так гибнут люди в деревне моей.
Что же сердце тянется к ним?
— Лечить я тебя буду, Федька! Основательно лечить!
— Бесполезно, брат! От счастья вылечить невозможно... Понял?!
— Я таким был многие годы, я пил.
— Почему бросил?
— Из-за Энни. Я ушёл в море на неделю, когда вернулся — нашёл её без сознания. Её мать была в запое. Я решил, что один из нас должен быть трезвым.
Искусство есть, но оно отныне души не ранит -
Все не так и люди застряли между двумя мирами.
Как заставить тебя понять разницу: удовольствие немного выпить за хорошим ужином с друзьями, небольшие ежедневные излишества светского алкоголика – все это далеко от пропасти, в которую ты падаешь, от гибели, которой ты сам ищешь, от той маленькой смерти, после которой ты совершенно разбит и слаб.
Тогда жался Велик к себе, не к кому больше было. Кутался в своё одиночество, как кутался бы в мамино тепло, если бы была у него мама. Одиночество это было ему велико, недетского размера, большое, просторное, тяжёлое; как на взрослого, словно с чужого плеча на вырост ему отдано. У кого были родители алкоголики, тот поймёт, каково ему приходилось, какой он чувствовал грозный простор, какую свободу ужасную, непереносимую для неумелой детской души, ещё не обособившейся. Не научившейся рыскать на холоде и скакать по головам, улавливать, хватать ближних своих и, усевшись им на шею, примостившись у них в мозгу, высасывать из них все соки, отжимать тепло, выгрызать радость. Существо его ещё не выпало в осадок, не окаменело в форме какого-нибудь дундука или ***а, а должно было быть ещё рассеянным, ясным, прозрачным, растворённым, как свет и любовь, в крови и воле кого-то старшего.
Народ загноился от пьянства и не может уже отстать от него. А сколько жестокости к семье, к жене, к детям даже; от пьянства всё.