Светлана Алексиевич. Чернобыльская молитва

Я мечтала! Жалела, что не родилась в семнадцатом или сорок первом… А теперь думаю по-другому: я не хочу жить историей, в историческое время. Моя маленькая жизнь сразу тогда беззащитная. Великие события растаптывают её, не заметив. Не остановившись… (Задумывается.) После нас останется только история… Чернобыль останется… А где моя жизнь? Моя любовь?

Другие цитаты по теме

Припять. Основан он был в 1970-м году, это был один из самых бурно развивающихся городов того времени. Это уникальное явление — город, родившийся в Союзе и сохранивший Союз в себе. СССР здесь никогда не умирал. Он жил, жив и жить будет всегда. Большой интерес для меня Припять представляла тем, что это последнее место, где я смогу прикоснуться к этому прошлому и увидеть его именно таким, каким оно было. Потому что там это прошлое законсервировано навсегда. Это самое уникальное место в мире. Пробираясь через густые колючие рощи в заброшенную школу, я увидел там десятки агитплакатов, мотивирующих детей учиться, становиться лучше и совершенствоваться. Плакаты, пропагандирующие верить в партию и ее могущество, в ее добродетель, это непередаваемое ощущение. На мгновение мне стало им завидно. Он верили в светлые краски своего, казалось бы, несуществующего будущего. Мы же не верим даже в свое настоящее.

Вы никогда не думали о том, что идея сожрала, растлила и изуродовала лучших? Вам открылось, вы увидели её кровавое лицо, а мы смотрели, любили другое — трогательное, поэтическое… Какое мучительное освобождение… Пытка… Плечом к плечу, нас сплотили, сбили — мы не могли разлепиться. Монолит, блок! Боже мой! Ты там не в силах вырваться, как бабочка в цементе… Ты не можешь себя оторвать. Кто ты? Ты только монолит, без «я», со всеми. Когда я это осознала? В пятьдесят лет… В сумасшедшем доме… Это безумная история, советский детектив…

Партия — это совесть, честь… И сомнения в голову не приходили… Каждая несправедливость виделась частным случаем, где был конкретный виновник. Скажи мне кто-нибудь в то время о вине идеи, об ответственности идеи? Сумасшедший! Я уже не побежала бы доносить, но назвала бы его сумасшедшим, предателем. Какое бы зло ни вершилось на моих глазах, я искала виновника: это он или не он… А то, что он часть идеи, атом злой идеи, молекула, и в других обстоятельствах был бы другим человеком, мы не понимали, никто. Вот откуда теперь не только у меня, а у многих чувство, что мы прожили не свою, а чью-то жизнь. Могли быть другими людьми, другой страной… Если бы не эта идея… Я людей не виню (даже своих недавних палачей), я виню идею… Мне доказывают, что идея рождается в человеческой голове. Но я всё равно ненавижу идею, а людей, их поведение могу себе объяснить. Что может выбрать солдат в строю? Ничего! Шагай в ногу!

... Вся история человечества есть непрерывная череда упущенных возможностей.

Для нас [афганцев] политика — это история семьи.

Они наступают — мы наступаем. Мы отважно сражаемся, чтобы увидеть проблеск света в этой нескончаемой войне... хоть на мгновение. Война — это целый мир, а мир охвачен войной, где за каждым прицелом стоит человек. И эти люди — мы. Прожжённые жизнью и наивные, честные и преступники. Мы созданы для легенд, но не войдём в историю. Мы — небесные рыцари. Мы — пустынные призраки. Мы — траншейные крысы. И это наши истории.

— У вас нет о матерях даже воспоминаний. Мне жаль.

— Спасибо, что рассказали эту историю, Лорд Вирен. Мне повезло — мне рассказали много историй. Это все, что у меня есть.

Она металась, она всю жизнь металась между реальностью и придуманным. Хотелось, чтобы её кто-то любил, нуждался в ней, «как в хлебе, как в воде». Желала любви так сильно, страстно, что придумывала ее, бросалась к людям, как прыгают с высоты, распластывалась. В каждом из нас есть сосуд любви, если он не заполнится в детстве, то всю жизнь будешь мучиться от жажды и неутоления. И не спастись, не уберечься. В её сосуде было только на донышке…

Может, главная мудрость, которой люди учатся у Истории, и заключается в горьком вопросе: «Кто же тогда мог знать, что всё так обернётся?»

Я уже признавалась, что война была самым сильным впечатлением в моей жизни. Не для меня одной, для всех. О войне много писали, говорили, ставились фильмы, спектакли, балеты. Она как бы всё ещё оставалась нормой, мерой вещей. Сотни, тысячи могил в лесах, у дороги, посреди городов и деревень, напоминали, напоминали о ней. Воздвигались новые памятники, монументы, насыпались скифские курганы Славы. Постоянно поддерживалась высокая температура боли… Я думаю, что она делала нас нечувствительными, и мы никак не могли возвратиться назад, к норме. Теперь вспоминаю, как в рассказах бывших фронтовиков меня поражала одна, всё время повторяющаяся деталь, — то, как долго после войны не восстанавливалось естественное отношение к смерти — страх, недоумение перед ней. Представлялось странным, что люди так сильно плачут над телом и гробом одного человека. Подумаешь: один кто-то умер, одного кого-то не стало! Когда ещё совсем недавно они жили, спали, ели, даже любили среди десятков трупов знакомых и незнакомых людей, вспухавших на солнце, как бочки, или превращающихся под дождём и артиллерийским обстрелом в глину, в грязь, разъезженную дорогу.