Светлана Алексиевич. Последние свидетели. Соло для детского голоса

Не помню, сколько мы просидели в лесу… Не слышно стало взрывов. Наступила тишина. Женщины облегчённо вздохнули: «Отбили наши». Но тут… Среди этой тишины… Вдруг послышался гул летящих самолётов… Мы вскочили на дорогу. Самолёты летели в сторону границы: «Ур-ра!» Но что-то «не наше» было в этих самолётах: крылья не наши и гудели не по-нашему. Это были немецкие бомбардировщики, они летели крыло в крыло, медленно и тяжело. Казалось, что от них на небе нет просвета. Мы начали считать, сбились. Уже позднее, в хронике военных лет, я видела эти самолёты, но впечатление не такое. Съёмки делали на уровне самолётов. А когда на них смотришь снизу, сквозь гущу деревьев, да ещё глазами подростка, — жуткое зрелище. Мне потом часто снились эти самолёты. Но сон был с «продолжением» — всё это железное небо медленно падало на меня и давило, давило, давило. Просыпалась я в холодном потому, и снова начинал бить озноб. Ужас!

Другие цитаты по теме

Я уже признавалась, что война была самым сильным впечатлением в моей жизни. Не для меня одной, для всех. О войне много писали, говорили, ставились фильмы, спектакли, балеты. Она как бы всё ещё оставалась нормой, мерой вещей. Сотни, тысячи могил в лесах, у дороги, посреди городов и деревень, напоминали, напоминали о ней. Воздвигались новые памятники, монументы, насыпались скифские курганы Славы. Постоянно поддерживалась высокая температура боли… Я думаю, что она делала нас нечувствительными, и мы никак не могли возвратиться назад, к норме. Теперь вспоминаю, как в рассказах бывших фронтовиков меня поражала одна, всё время повторяющаяся деталь, — то, как долго после войны не восстанавливалось естественное отношение к смерти — страх, недоумение перед ней. Представлялось странным, что люди так сильно плачут над телом и гробом одного человека. Подумаешь: один кто-то умер, одного кого-то не стало! Когда ещё совсем недавно они жили, спали, ели, даже любили среди десятков трупов знакомых и незнакомых людей, вспухавших на солнце, как бочки, или превращающихся под дождём и артиллерийским обстрелом в глину, в грязь, разъезженную дорогу.

Тех, кто решался на самострел, презирали. Даже мы, медики, их ругали. Я ругала:

— Ребята гибнут, а ты к маме захотел? Коленку он поранил… Пальчик зацепил… Надеялся, в Союз отправят? Почему в висок не стрелял? Я на твоём бы месте в висок стреляла…

Клянусь, я так говорила! Мне они тогда все казались презренными трусами, только сейчас я понимаю, что это, может быть, и протест был, и нежелание убивать. Но это только сейчас я начинаю понимать…

Автор. Ещё не проснувшимся утром длинный, как автоматная очередь, звонок.

— Послушай, — начал он, не представившись, — читал твой пасквиль… Если ещё хоть строчку напечатаешь…

— Кто вы?

— Один из тех, о ком ты пишешь. Ненавижу пацифистов! Ты поднималась полной выкладкой в горы, шла на бэтээре, когда семьдесят градусов выше нуля? Ты слышишь по ночам резкую вонь колючек? Не слышишь… Значит, не трогай! Это наше!! Зачем тебе?

— Почему не назовёшь себя?

— Не трогай! Лучшего друга, он мне братом был, в целлофановом мешке с рейда принёс… Отдельно голова, отдельно руки, ноги… Сдёрнутая кожа… Разделанная туша вместо красивого, сильного парня… Он на скрипке играл, стихи сочинял… Вот он бы написал, а не ты… Мать его через два дня после похорон в психушку увезли. Она убегала ночью на кладбище и пыталась лечь вместе с ним. Не трогай это! Мы были солдатами. Нас туда послали. Мы выполняли приказ. Военную присягу. Я знамя целовал…

— «Берегитесь, чтобы кто не прельстил вас; ибо многие придут под именем Моим». Новый Завет. Евангелие от Матфея.

— Умники! Через десять лет все стали умники. Все хотят чистенькими остаться. Да пошли вы все к… матери! Ты даже не знаешь, как пуля летит. Ты не стреляла в человека… Я ничего не боюсь… Плевать мне на ваши новые заветы, на вашу правду. Я свою правду в целлофановом мешке нёс… Отдельно голова, отдельно руки, но… Сдёрнутая кожа… Да пошли вы все к…! — И гудок в трубке, похожий на далёкий взрыв.

Всё-таки я жалею, что мы с ним не договорили. Может быть, это был мой главный герой, раненный в самое сердце?..

«Не трогай! Это наше!!» — кричал он.

А это тогда чьё?!

А из последних дней на войне мне вот что запомнилось. Едем мы — и вдруг откуда-то музыка. Скрипка... Вот в этот день для меня кончилась война, не в День Победы, когда все стреляли в небо, обнимались, целовались, а когда я скрипку услышала. Уже недели две прошло, как сказали, что Германия капитулировала, что победа. Это было такое чудо: вдруг музыка. Я как проснулась...

Нам всем казалось, что после войны, после такого человеческого страдания, моря слёз будет прекрасная жизнь. Нам казалось, что все люди будут очень добрые, будут любить друг друга... Ведь у всех было такое великое горе. Оно нас братьями, сёстрами сделало! Как мы ждали этот день... День Победы. И он действительно был прекрасен. Даже природа почувствовала, что в человеческих душах творилось. Но люди? Когда я сейчас вижу злых людей, вижу эгоистов, которые только для себя живут, я не могу понять: как же это произошло?

Я вспоминаю ту скрипку, её тонкий, слабенький звук, как звук детского голоса, и моё состояние тогда — как будто я тяжёлого сна отошла. Как прекрасен мир! Как прекрасен человек!

Война меняла их. Война формировала, потому что застала в возрасте складывания характера, взгляда на жизнь. Война заставляла их многое увидеть, многое из того, что лучше бы человеку вообще не видеть, тем более женщине. Война заставляла о многом подумать. О добре и зле, например. О жизни и смерти. О тех вопросах, на которые человек научается отвечать в какой-то мере, прожив жизнь. А они только начинали жить. И уже должны были отвечать на эти вопросы…

После войны так долго нельзя было привыкнуть, что уже не надо бояться неба.

Когда моя жена спросила: «Как муж попал в Афганистан?» — ей ответили: «Изъявил добровольное желание». Такие ответы получили все матери и жёны. Если бы моя жизнь, моя кровь понадобились для большого дела, я сам сказал бы: «Запишите меня добровольцем!» Но меня дважды обманули: мне ещё не сказали правду, какая это война, — правду я узнал через восемь лет. Лежат в могилах мои друзья и не знают, что их обманули с этой подлой войной. Я иногда им даже завидую: они никогда об этом не узнают. И их больше уже не обманут…»

Рядовой, водитель.

Если хотите знать, всем страшно. А я по образованию филолог.

Часто охватывает отчаяние. Отчаяние бессилия слова. Ты видишь, что миф для многих, для большинства по-прежнему правдивее и сильнее фактов и самого инстинкта жизни, самосохранения. Когда я сижу за письменным столом, я стремлюсь не только записать, восстановить, воссоздать действительность — хочу прорваться словом куда-то дальше. Чтобы это была и правда времени, и какая-то догадка о человеке вообще. Прорваться дальше. Дальше слов… Это редко удаётся. А вот миф туда прорывается. В подсознание…

И когда мать, у которой государство забрало сына и вернуло его в цинковом гробу, исступлённо, молитвенно кричит: «Я люблю ту Родину! За неё погиб мой сын! А вас и вашу правду ненавижу!» — снова понимаешь: мы были не просто рабы, а романтики рабства. Только одна мать из тех ста, с которыми я встречалась, написала мне: «Это я убила своего сына! Я — рабыня, воспитала раба…»

После войны так долго нельзя было привыкнуть, что уже не надо бояться неба.