— Я... я не знала, что будет завтра...
— Завтра наступило сегодня, — сказал эльф.
— Очень хорошо! И что же мне делать?
— Наверное, жить.
— Я... я не знала, что будет завтра...
— Завтра наступило сегодня, — сказал эльф.
— Очень хорошо! И что же мне делать?
— Наверное, жить.
— Нет предопределенности, есть судьба. Она есть и у людей, но она берет начало и имеет конец вне этого мира. Как мог создать вас свободными тот, кто сам есть худший из невольников? Как мог дать вам корни вовне тот, кто сам корнями пророс здесь?
— Он говорит иначе.
— А... Он говорит... — Лютиэн улыбнулась. — Ты слышала его слова и видела его дела. Чему будешь верить?
Долины поросли деревьями и травой, но красно-бурый базальт господствовал над зеленью. Она росла здесь не потому что должна была здесь расти — а потому что камень не волновали эти жалкие попытки жизни уцепиться за его величие.
Король Элу плакал. Все плакали, с отстраненным удивлением умирающего заметил горец. Странное дело: ему одному совсем не хотелось плакать над своей потерянной жизнью. Она была не очень длинной — но славной. «Хорошо, да мало!» — сказал бы старый Мар-Реган, обтирая усы и бухая чашкой о стол.
— Наемный убийца нолдор... — вырвалось у нее.
— Ошибаешься, малышка, — Берен как ни в чем не бывало обмакнул кусок хлеба в подливу. — Нанял меня Гортхаур, а для нолдор я убивал по зову сердца.
— Если даже Хардинг думает отдать тебя феанорингам, то, глядючи мне в глаза, может и постыдиться.
— Если Хардинг уже переступил через совесть, то переступит и через стыд, — неожиданно мудро сказала Даэйрет.
Многие не выдержали. Предпочли — выжить. Предателями, рабами, но — выжить. Можно ли осуждать? Кого время оправдает — тех, кто бился до последнего и вместе с кем погиб Дом Беора? Или тех, кто сумеет, пригнувшись, припав к земле, сохранить свой род — чтобы, возможно, через века, снова воспрянули беоринги?
До сих пор жизнь несла его как сухую щепку в половодье: вымело из деревни, протащило Андрамским трактом, прибило к Берену... Все шло больше-меньше само собой, он не выбирал своей судьбы, а вот сейчас впервые в жизни настало время это делать. Или он раз и навсегда скажет себе и миру — я маленький человек, и не хочу спрашивать с себя много. Или он решится стать больше, чем он был — но тогда не откусит ли он кусок, который не сможет проглотить?
Долгое время я... не чувствовал боли... Потому что был... мёртвым. Так было нужно, потому что... мертвец неуязвим. Я так думал. Я привык быть мёртвым. Мне не нужно было бояться за свою жизнь, думать о том, что я буду есть завтра, не схватят ли меня... Что бы ни случилось — я могу перестать двигаться, говорить, сражаться, но мертвее, чем я есть, уже не стану... Это и в самом деле страшно, госпожа Соловушка, но быть живым было ещё страшнее... Но вот случилось что-то, и я понял, что обманывал себя. Что я — живой, что я должен чувствовать боль, иначе я... Я стану хуже волколака. Мёртвые должны лежать в земле, а живые должны ходить по земле и чувствовать боль. Если ты возьмёшь её у меня, я боюсь, что опять не буду знать, живой я или мёртвый.
— Конечно, можно истошно колотить по струнам, выдавая это за душевный надрыв, но я предпочитаю мастерство.
— Я знаю, — усмехнулась бардесса. — Ты везде предпочитаешь мастерство. Чувства тебя не волновали никогда.
— Меня никогда не волновали сопли. Чувства и сопли — разные вещи, Даэйрэт. Избыток первого иногда влечет за собой избыток второго, но к искусству это не имеет ни малейшего отношения.
Сейчас их жизни сплетены, и один зависит от другого, как если бы, связанные одной веревкой, они шли над пропастью.