Эрих Мария Ремарк. Чёрный обелиск

... И постепенно разрастаясь, на страны земли легла свинцовая тень церкви, задушила радость жизни, сделала из Эроса, веселого бога, тайный и греховный постельный эпизод и ничего не прощала, ибо истинное прощение в том и состоит, что бы принять другого человека таким, какой он есть, а не требовать искупления, повиновения и покорности до тех пор, пока не будет произнесено: Ego te absolvo*.

0.00

Другие цитаты по теме

Не все больные следят за церковной службой. В задних рядах сидят неподвижно, сидят, словно окутанные грозной печалью, как будто вокруг них лишь пустота, — впрочем, может быть, так только кажется. Может быть, они пребывают в совсем других мирах, в которые не проникает ни одно слово распятого Спасителя, простодушно и без понимания отдаются той музыке, в сравнение с которой звуки органа бледны и грубы. А может быть, они совсем ни о чём не думают, равнодушные, как море, как жизнь, как смерть. Ведь только мы одушевляем природу. А какая она сама по себе, может быть известно только этим сидящим внизу душевнобольным; но тайны этой они открыть не могут. То, что они увидели, сделало их немыми. Иногда кажется, что это последние потомки строителей Вавилонской башни, языки для них смешались, и эти люди уже не могут поведать о том, что увидели с самой верхней террасы.

— Ну как? — игриво спрашивает он. — Все еще стараетесь исправить этот мир?

— Я наблюдаю его.

— Ага! Видно, что философ! И что же вы находите?

— Нахожу, что за две тысячи лет христианство очень мало продвинуло человечество вперед, — отвечаю я.

Мы обязаны уважать его веру, а он наше неверие — не обязан.

Я снова ощущаю, в каком одиночестве она живет, бесстрашно, лицом к лицу с угрожающими призраками, во власть которых она отдана, без пристанища, без отдыха и успокоения, открытая всем ветрам душа, без поддержки, без жалоб и жалости к самой себе. Ты милая и бесстрашная, ты любимая моя, думаю я, как стрела, неизменно и прямо устремленная к самой сути вещей, пусть ты и не в силах достигнуть ее, пусть даже заблуждаешься. Но кто не заблуждается? И разве почти все мы давно не отреклись от всяких поисков? Где кончается заблуждение, глупость, трусость и где начинается мудрость, высочайшее мужество?

Мне начинает казаться, что с истиной о смысле жизни дело обстоит примерно так же, как с жидкостями для ращения волос: каждая фирма превозносит свою, как единственную и совершенную, а голова Георга Кроля, хотя он их все перепробовал, остается лысой, и ему следовало это знать с самого начала. Если бы существовала жидкость, от которой волосы действительно бы росли, то ею одной люди и пользовались бы, а изобретатели всех других давно бы обанкротились.

– Почему же ты молчишь? – спрашивает Изабелла.

Я пожимаю плечами.

– Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.

– Кому дать свободу?

– Самому себе. Многое в нас противится этому.

– Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Отчего же ты боишься?

– Не знаю, Изабелла.

– Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны...

... Государство, этот неуязвимый обманщик, который растрачивает биллионы, но сажает за решетку каждого, кто недодал ему пять марок, всегда найдет уловку, чтобы своего обязательства не выполнить.

Я люблю тебя и знаю, что никогда никого не буду так любить, как тебя, потому что никогда уже не буду таким, какой я сейчас, в это мгновение, оно уже проходит, пока я о нем говорю, и я не могу удержать его, даже если бы отдал за него свою жизнь…

– Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! – говорит она с нежным укором. – Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь – потому ничего и не слышишь.

– Я шумлю? Каким образом?

– Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твоё общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят пить, а ведь эти растения такие крикуньи.

– Что же во мне шумного?

– Всё. Твои желания. Твоё недовольство. Твоё тщеславие. Твоя нерешительность...

– А как дети спрашивают?

– Вот как ты. Они задают один вопрос за другим и доходят до такой точки, когда взрослые уже не знают, что отвечать, и тогда теряются или сердятся.

– Почему они сердятся?

– Они вдруг замечают, что в них есть какая-то ужасная лживость, и не хотят слышать напоминаний об этом.