Василий Васильевич Розанов. Уединенное

А голодные так голодны, и всё-таки революция права. Но она права не идеологически, а как натиск, как воля, как отчаяние. «Я не святой и, может быть, хуже тебя: но я волк, голодный и ловкий, да и голод дал мне храбрость; а ты тысячу лет — вол, и если когда-то имел рога и копыта, чтобы убить меня, то теперь — стар, расслаблен, и вот я съем тебя». Революция и «старый строй» — это просто «дряхлость» и «ещё крепкие силы». Но это — не идея, ни в каком случае — не идея. Да. Но мечтатель отходит в сторону: потому что даже больше, чем пищу, — он любит мечту свою. А в революции — ничего для мечты. И вот, может, лишь оттого, что в ней — ничего для мечты, она не удастся. «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится». Ибо строит тот один, кто способен к изнуряющей мечте; строит Микеланджело, Лeoнардо-да-Винчи: но революция всем им «покажет прозаический кукиш» и задушит еще в младенчестве, лет 11-13, когда у них вдруг окажется «своё на душе». «А, вы — гордецы: не хотите с нами смешиваться, делиться, откровенничать... Имеете какую-то свою душу, не общую душу... Коллектив, давший жизнь родителям вашим и вам, — ибо без коллектива они и вы подохли бы с голоду — теперь берёт свое назад. Умрите». И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвертом поколении.

0.00

Другие цитаты по теме

Церковь есть единственно поэтическое, единственно глубокое на земле. Боже, какое безумие было, что лет 11 я делал все усилия, чтобы её разрушить. И как хорошо, что не удалось. Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.

Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего — глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода, никогда не «завершится»... Она будет всё расти в раздражение, но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: «Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра»... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»... И всякое «завтра» её обманет и перейдёт в «послезавтра». В революции нет радости. И не будет. Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадёт в объятия этого лакея.

Вопреки «религии бедных», в ней обделены именно «бедные»; а Христос, сказавший: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Аз успокою вас», — на самом деле, когда они «подошли» — не подал им ничего, кроме камня. Кроме своих «притчей», вот видите ли... И кроме позументов; золота, нашивок митр пап, патриархов, митрополитов, архиереев, иереев... Обман народов, обман самой цивилизации тем, кто её же, эту новую европейскую цивилизацию и основал, так явен, так очевиден стал во всем XIX веке, что у Достоевского же вылилась другая содрогающая формула. Формулы этой нет у Маркса. И — оттого, что Маркс — узок, а Достоевский — бесконечен. Маркс дал только формулу борьбы, а не формулу победы. Он дал «сегодня» революции, а не «завтра» уже победной революции, которая овладела городом, царствами, землею. Он дал формулу «приступа», — «пролетарии всех стран — соединяйтесь», — «штурмующие колонны буржуазии — единитесь всемирно»... Но что же дальше? За штурмом? Победно знамена шумят…

Взбунтовавшийся человек или группа людей не имеет никакой программы своего поведения в период бунта. Бунт имеет причины, но не имеет цели. Вернее, он имеет цель в себе самом. Бунт есть явление чисто эмоциональное, хотя в числе его причин и могут фигурировать соображения разума. Бунт есть проявление безысходного отчаяния. В состоянии бунта люди могут совершать поступки, которые, с точки зрения посторонних наблюдателей, выглядят безумными. Бунт и есть состояние безумия, но безумия не медицинского, а социального.

Революции нам не нужны. Мы уже прошли все эти революции, особенно в образовании.

Революция есть не «спасение», а начало гибели. Она разнуздывает людей; она научает людей пренебрежению к праву и к закону. Народ, не уважающий права и закона, — потеряет все свои права и будет порабощен.

А от мира, от Вселенной, от всего «прочего» они отвернуты и signum этого, закон этого, орудие этого, «ворота» и «замок» сей священной обители, и есть «стыд». — «Стыдно всех» — кроме «мужа»; то есть не касайся, — даже взглядом, даже мыслью, даже самым «представлением» и «понятием» — того, к чему ты, и каждый другой, и все прочие люди, весь свет — не имеете отношения: потому что это принадлежит моему мужу, и в целой Вселенной только ему одному. Вообще семья — «страшное». В «черте», в магической черте, которую вокруг неё провёл Бог. Таким образом, «стыд» есть «разграничение». Это — «заборы» между семьями, без которых они обращаются в улицу, в толпу, а брак — в проституцию. То есть нашу, — уличную и торговую. Так называемая в древности «священная проституция», наоборот, и была первым выделением из дикого беспорядочного общения полов нашего «священного брака», «церковного брака», «непременно церковного». Без «священной проституции» невозможно было бы возникновение цивилизации, так как цивилизация невозможна без семьи. Внесение «священства» в «проституцию» и было первым лучом пролития «религии» в «семью». Уже тем, что она была именно «священная», она отделилась от «обыкновенной» проституции и затем продолжала все «отделяться» и «удаляться», суживаясь во времени и лицах, пока перешла сперва в «много-женный» и «много-мужний» (полиандрия) брак и, наконец, в наш «единоличный церковный брак». «Измены» в нашем браке суть атавизм полигамии и полиандрии.

«Стыд» и есть «я не проститутка», «я не проститут». «Я — не для всех». Стыд есть орган брака. Стыдом брак действует, отгораживается, защищается, отгоняет от себя прочь непричастных.

Какая разница судеб в наши дни — Толстого и Достоевского... Оба шли долго параллельно при своей жизни, оба являясь одинаково возродителями «религиозных настроений» в нашем обществе, в эпоху, казалось, совершенно атеистическую, совершенно позитивистскую, окрашенную социалистическими цветами, отливами и переливами. Теперь только можно спросить: да отчего два эти писателя, «равно окрашенные в религиозную окраску», — разошлись? На чём они разошлись? Теперь это ясно: один евангелик, «в чертковском духе», — скучный, томительный сектант, с узеньким кругозором, ничего решительно из предстоявших и вот разразившихся в 1914-1918 годах событий не предвидевший. Другой был апокалиптик, с страшным, с пугающим горизонтом зрения, который все эти события, и с внешней их стороны, и с внутренней, предсказал или точнее воспредчувствовал с поразительною ясностью, тревогою, страхом, но и с надеждами...

Он вовсе не умён, этот Маркс, потому что он даже не задался вопросом о том, как же будут жить «победившие пролетарие»; из чего, какими душевными сторонами они начнут построять очевидно новую свою цивилизацию... Культура... Достоевский был бесконечно культурный человек, потому что он был бесконечно психологический человек. Наоборот, Маркс был исключительно экономический человек, и в культуре просто ничего не понимал. Он был гениален экономически, но культурно туп: и потому, что он был нисколько не психологичен.

Чем легкомысленнее — тем либеральнее. Такое уж правило. Легкомыслие иногда осложняется учёностью, талантом, остроумием. Блеском — слишком часто. Но если в зерне лежит легкомыслие, то все эти таланты склоняются к либерализму. Что такое легкомыслие? Человек без тяжести на спине. Без страдания. Без вкуса к религии и к государству.