Чужое и дальнее счастье возбуждало в нём стыд и тревогу — он бы хотел, не сознавая, чтобы вечно строящийся и недостроенный мир был похож на его разрушенную жизнь.
Тревога ушла, вместо нее подступила тихая грусть — не за себя, за людей, которые устраивают из своей жизни нелепицу и беспорядок, сами же потом от этого мучаясь и страдая.