Пусть и трудно жить с поэтом рядом,
Постигать его пророческие стразы,
Но поэт одним лишь словом, взглядом –
Исцелит и обессмертит разом!
Пусть и трудно жить с поэтом рядом,
Постигать его пророческие стразы,
Но поэт одним лишь словом, взглядом –
Исцелит и обессмертит разом!
Зря силишься, поэт, достичь высот вселенских,
Ведь ты, увы, не Бог, пусть даже Вознесенский,
Пусть даже Пушкин ты — священной высоты —
Не покорить тебе, ведь с бесовской руки
В житейской суете лакал ты адской тьмы…
Таков подлунный мир, что все мы здесь грешны —
Незрячи как кроты, бездумны и пусты,
Вместо того, чтоб стать — венцами красоты!
Поэт – это садовник, превращающий дикие жизненные джунгли в прекрасный благоухающий сад.
Пыл времени безжалостно сотрет
Всю землю в порошок, поверьте,
И лишь Любовь вовеки не умрёт,
Она — сильнее смерти!
На площади стреляют поэтов. На главной площади нервные люди с больными глазами находят своё бессмертие. Но бессмертие пахнет могилой, это эхо молчания в затхлых залах вечной немоты, это плесень апатии, это мгновение, ставшее тягучей, душной, статичной вечностью. На площади люди слизывают с побледневших пересохших губ вкус жизни, запоминая его навсегда, влюбляясь в яростную боль, несущую в себе семена любви и экстатичной жажды вдохнуть в пробитые легкие хотя бы ещё один глоток солёного воздуха. На площади люди отчаянно смотрят в небо, судорожно понимая, что человеческая смертность — всего лишь залог остроты чувств, горячности идей, вечного стремления успеть, не жалея себя: жить, любить, дышать, смеяться, кричать в распахнутые окна, подставлять неумолимо стареющее лицо дождям, ветрам, снегопадам, солнцу... Потому что в конце этого предложения будет точка, восклицательный знак, а не шлейф уходящего в никуда многоточия. На площади стреляют поэтов. И поджарые животы в предчувствии пули прячут в чреве своём несказанные слова, тяжёлым комом поднимающиеся к сжимающемуся горлу, вырывающиеся в холодный воздух хрипом последних итогов. На площади, где стреляют поэтов, стоит мальчик. И небо давит на него, и снег кажется каменным, и тишина пугает... И он пишет на изнанке собственной души детскую мораль взрослой сказки: Бог создал нас разными. Смерть — сделала равными.
Твори пиит!
Над нами вечность, а под нами ад,
Таранит души прегрешений град...
И только непорочный свет звезды
Не устрашится сумрака грозы.
О, неслучайно дарит свет звезда,
Ее душа – кристальна и чиста...
Так созидай же доблестный пиит –
Пока с тобою вечность говорит!
Не пожелаю
поэту бессмертия.
Стихи перестанет писать.
Отложит
на завтра.
Мы родились не вовремя и немножечко поэтичными.
Мы родились не в городе — в называемых неприличными
Бело-пустынных домиках, громко дышащих полуставнями.
Мы родились не вовремя. Нас никто не задумал равными.
Чайки нас кличут за́ морем, омывающим наше прошлое.
Звезды кричат и падают, рассыпаясь по небу крошками.
Мы родились запретными. Мы для мира себе царапаем
Руки и сердце перьями. В океанах событий плаваем.
Вопрос же о бессмертии души принадлежит совершенно устаревшей метафизике. Смерть есть самый глубокий и самый значительный факт жизни, возвышающий самого последнего из смертных над обыденностью и пошлостью жизни. И только факт смерти ставит в глубине вопрос о смысле жизни.
Он родился́ в Татьянин день, Поэт, поднявшийся над жизнью пьяной
В поэзию бессмертья высоту, а умер, когда был любим Татьяной...
Слепой Гомер и нынешний поэт,
Безвестный, обездоленный изгнаньем,
Хранят один — неугасимый! — свет,
Владеют тем же драгоценным знаньем.
И черни, требующей новизны,
Он говорит: «Нет новизны. Есть мера,
А вы мне отвратительно смешны,
Как варвар, критикующий Гомера!»