Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова.
Любовь проходит.
Боль проходит.
И ненависти вянут гроздья.
Лишь равнодушье —
Вот беда —
Застыло, словно глыба льда.
Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова.
Любовь проходит.
Боль проходит.
И ненависти вянут гроздья.
Лишь равнодушье —
Вот беда —
Застыло, словно глыба льда.
Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый подталкивает сзади...
– Тебе все равно?
– Все равно… Меня всегда забавляло это словосочетание. Ни одному живому существу не может быть «все равно». Разве что только тому, у кого отняли душу, или у него ее вообще никогда не было. Просто кого–то одно волнует больше, нежели другое. Но все дело в степенях сравнения. Нуля в этих определениях не существует. Поэтому никто не может быть безразличным.
... жизнь в прошлом в какой-то степени смахивает на жизнь под водой, когда дышать приходится через трубочку.
— Я люблю тебя, Изабелла, — говорю я. – Люблю гораздо сильнее, чем думал. – Моя любовь как ветер: вот он поднялся, и думаешь, что это всего-навсего легкий ветерок, а сердце вдруг сгибается под ним, словно ива в бурю. Я люблю тебя, сердце моего сердца, единственный островок тишины среди общей сумятицы; я люблю тебя за то, что ты чувствуешь, когда цветку нужна влага и когда время устает, словно набегавшийся за день охотничий пес; я люблю тебя, и любовь льется из меня, точно из распахнутых ворот, где таился неведомый сад, я еще не совсем ее понимаю и дивлюсь на нее, и мне чуть-чуть стыдно моих торжественных слов, но они помимо моей воли с громом вырываются наружу и отдаются гулким эхом; кто-то говорит из меня, кого я не знаю, может быть, это третьесортный автор мелодрамы или мое сердце, уже не ведающее страха.
— Понимаю, что это романтическое клише, но луна прекрасна.
— Несомненно. Она похожа на огромное куриное яйцо.
За столом я просил передать мне масло, а папа, будто меня не слыша, говорил: «А ты уверен, Денни, что армия — твое призвание?» «Да передайте же мне, ради Бога, масло!» А мама спрашивала Денни, не купить ли ему новую рубашку на распродаже... В конце концов, мне приходилось тянуться самому за маслом через весь стол. Однажды (мне было девять лет) я засомневался, слышат ли они меня вообще, и чтобы это выяснить, брякнул за столом: «Мам, передай, пожалуйста, вон тот задрюченный салат». «Денни, — услыхал я в ответ, — сегодня звонила тетя Грейс. Интересовалась, как идут дела у тебя и у Гордона...»
Я считаю, что жизнь — это лимузин: мы едем все вместе, но должны помнить о своих местах. Есть переднее сиденье и заднее, а между ними стекло.