Ужасно. Мы столько всего не смогли друг другу сказать. Комната пропиталась нашим неразговором.
Надеюсь, что когда-нибудь и тебе доведется узнать, как приятно сделать для любимого то, чего ты сам не понимаешь.
Ужасно. Мы столько всего не смогли друг другу сказать. Комната пропиталась нашим неразговором.
Надеюсь, что когда-нибудь и тебе доведется узнать, как приятно сделать для любимого то, чего ты сам не понимаешь.
Это папа?
Возможно.
Но даже если не папа, то все равно человек.
Я вырвал эти страницы.
Я сложил их в обратном порядке: последнюю — сначала, первую — в конце.
Когда я их пролистал, получилось, что человек не падает, а взлетает.
Если бы у меня еще были снимки, он мог бы влететь в окно, внутрь здания, и дым бы всосался в брешь, из которой бы вылетел самолет.
Папа записал бы свои сообщения задом наперед, пока бы они не стерлись, а самолет бы долетел задом наперед до самого Бостона.
Лифт привез бы его на первый этаж, и перед выходом он нажал бы на последний.
Пятясь, он вошел бы в метро, и метро поехало бы задом назад, до нашей остановки.
Пятясь, папа прошел бы через турникет, убрал бы в карман магнитную карту и попятился бы домой, читая на ходу «Нью-Йорк Таймc» справа налево.
Он бы выплюнул кофе в кружку, загрязнил зубной щеткой зубы и нанес бритвой щетину на лицо.
Он бы лег в постель, и будильник прозвенел бы задом наперед, и сон бы ему приснился от конца к началу.
Потом бы он встал в конце вечера перед наихудшим днем
И припятился в мою комнату, насвистывая I am the Walrus задом наперед.
Он нырнул бы ко мне в кровать.
Мы бы смотрели на фальшивые звезды, мерцавшие под нашими взглядами.
Я бы сказал: «Ничего» задом наперед.
Он бы сказал: «Что, старина?» задом наперед.
Я бы сказал: «Пап?» задом наперед, и это прозвучало бы, как обычное «Пап».
Что бы придумать с микрофончиками? Что, если бы мы их проглатывали и они воспроизводили бы бой наших сердец в мини-динамиках из карманов наших комбинезонов? Катишься вечером по улице на скейтборде и слышишь сердцебиение всех, а все слышат твое, по принципу гидролокатора. Одно непонятно: интересно, станут ли наши сердца биться синхронно, по типу того, как у женщин, которые живут вместе, месячные происходят синхронно, о чем я знаю, хотя, по правде, не хочу знать. Полный улет — и только в одном отделении больницы, где рожают детей, будет стоять звон, как от хрустальной люстры на моторной яхте, потому что дети не успеют сразу синхронизировать свое сердцебиение. А на финише нью-йоркского марафона будет грохотать, как на войне.
Я знал правду, и правда состояла в том, что если бы она могла выбирать, то мы бы сейчас направлялись на мои похороны.
Вместо того чтобы петь под душем, я писал слова своих любимых песен, от чернил вода становилась синей, или красной, или зеленой, музыка стекала у меня по ногам.
Всё родившееся обречено на смерть. А значит, наши жизни — как небоскребы. Дым поднимается с разной скоростью, но горят все, и мы в ловушке.
Я изобретал дома не для того, чтобы их улучшить, а чтобы показать ей, что они неважны, мы могли жить в любом доме, в любом городе, в любой стране, в любом веке, и быть счастливы, как если бы весь мир был нашим домом. В ночь перед тем как все потерять, я напечатал на машинке наш последний будущий дом: «Дорогая Анна, мы поселимся в веренице домов, ютящихся по склонам альп и ни в одном не будем спать дважды. Проснувшись и позавтракав, мы будем на санках съезжать к следующему дому. И едва распахнем дверь, как наш вчерашний дом будет разрушен и воздвигнут заново. А от подножия нас опять вознесут к вершине, и все начнется сначала».
Были вещи, которые я хотел сказать ему. Но я знал, что они ранят его. Поэтому я похоронил их, и позволил им ранить меня.