Суеверия опасны — они внушают лживые надежды.
Ведь будет становиться всё хуже и хуже. Мы деградируем. Стремительно, бесповоротно. Превращаемся в расу идиотов.
Суеверия опасны — они внушают лживые надежды.
Ведь будет становиться всё хуже и хуже. Мы деградируем. Стремительно, бесповоротно. Превращаемся в расу идиотов.
Семен обнаружился у самого фургончика. Он был заключен в сверкающий прозрачный шар, будто выточенный из хрусталя. Шар медленно катился, Семен, раскинув руки и ноги, вращался внутри. Его поза так смешно пародировала известную картинку «золотого сечения», что я глупо хихикнул. Коренастый, коротконогий Семен никак не походил на мускулистого атлета, нарисованного Леонардо да Винчи.
Что я делаю правильно?
Этот вопрос — он пострашнее, чем «что я делаю неправильно». Если ты ошибаешься — достаточно резко сменить линию поведения. Вот если попал в цель, сам того не понимая, — кричи караул. Тяжело быть плохим стрелком, случайно угодившим в яблочко, пытающимся вспомнить движение рук и прищур глаз, силу пальца, давящего спуск... и не признавая, что пулю направил в цель порыв безалаберного ветра.
Вся наша жизнь — бесконечный выбор. Остаться дома или выйти прогуляться. Пойти в кино или посмотреть телевизор. Выпить чая или воды.
Семен обнаружился у самого фургончика. Он был заключен в сверкающий прозрачный шар, будто выточенный из хрусталя. Шар медленно катился, Семен, раскинув руки и ноги, вращался внутри. Его поза так смешно пародировала известную картинку «золотого сечения», что я глупо хихикнул. Коренастый, коротконогий Семен никак не походил на мускулистого атлета, нарисованного Леонардо да Винчи.
Да что же это такое, в конце концов! За что стоит драться, за что вправе я драться, когда стою на рубеже, посредине, между Светом и Тьмой? У меня соседи — вампиры! Они никогда — во всяком случае, Костя, — никогда не убивали. Они приличные люди с точки зрения людей. Если смотреть по их деяниям — они куда честнее шефа или Ольги.
Где же грань? Где оправдание? Где прощение? Я не знаю ответа. Я ничего не в силах сказать, даже себе самому. Я уже плыву по инерции, на старых убеждениях и догмах. Как могут они сражаться постоянно, мои товарищи, оперативники Дозора? Какие объяснения дают своим поступкам? Тоже не знаю. Но их решения мне не помогут. Тут каждый сам за себя, как в громких лозунгах Темных.
И самое неприятное: я чувствовал, что, если не пойму, не смогу нащупать этот рубеж, я обречен.
... никто никогда ничего не решит за вас. Ни президент, ни начальник, ни добрый волшебник.
— Давай вернёмся домой, — сказала Светлана. — Нам... нам надо поговорить, Антон. Серьёзно поговорить.
Как же я ненавижу эти слова!
После них никогда не бывает ничего хорошего!
— Я историк. Был историком, вернее... Слыхал, что история — важнейшая из наук?
— Не помню. Но верю на слово.
— Так вот, она важнейшая, потому что опасная. Порой... порой опасно копать слишком глубоко. Тем более — говорить о том, что выкопал.
На каждого президента находится свой киллер. На каждого пророка — тысяча толкователей, что извратят суть религии, заменят светлый огонь жаром инквизиторских костров. Каждая книга когда-нибудь полетит в огонь, из симфонии сделают шлягер и станут играть по кабакам. Под любую гадость подведут прочный философский базис.