День катился по кривой прямо в ад.
Иногда папа больше чем нервничал. Когда он становился таким, Тревор кожей ощущал исходившую от него слепую ярость. Ярость, которая не знала таких слов, как «жена» и «сыновья».
День катился по кривой прямо в ад.
Иногда папа больше чем нервничал. Когда он становился таким, Тревор кожей ощущал исходившую от него слепую ярость. Ярость, которая не знала таких слов, как «жена» и «сыновья».
Они никому не позволял коснуться себя. По большей части предпочитал одиночество. Тревор думал, что если когда-нибудь он не сможет рисовать, он умрет. Эту возможность он всегда хранил запрятанной в уголке сознания: утешение веревки или бритвы, уверенность яда на полке, который только и ждет, чтобы его проглотили. Но, уходя, он никого не возьмет с собой.
Временами он встречал людей, которых при других обстоятельствах мог назвать друзьями.
Но как только он покидал насиженное место, эти знакомые исчезали, будто стертые ластиком с листа реальности.
Дело не только в том, чтобы у тебя был кто-то, с кем проснуться рядом... Дело в том, чтобы доверять другому, знать, что он не причинит тебе боли, даже если ты уверен, что так оно и будет. Всё дело в надежности и доверии и в том, чтобы не уйти, когда всё становится слишком странно...
Он послал к чертям все, что они когда-либо могли бы сделать, чем могли бы стать. У него было право забрать только одну жизнь, свою собственную. Он обокрал их...
Внезапно его поразило как громом: в этом тоже есть власть. Такая же осязаемая, как удар в лицо, такая же безусловная, как хруст черепа под молотком. Власть заставить человека сходить с ума от удовольствия, а не от страха и боли. Держать в своей власти каждую клеточку тела другого.
Он перестал доверять сну. Ты закрываешь глаза и на несколько часов отправляешься в какую-то другую страну, а пока тебя нет, что угодно — все что угодно — может случиться. Весь мир могут из-под тебя вырвать.