Сократ

— Ты многого еще не знаешь. Впрочем, многозначение — суета. Нужно знать главное — где хранятся все знания. И брать их оттуда по мере надобности.

— И где же они хранятся, эти знания, молодой мудрец?

— В душе, Аспасия, в душе! Все в нашей душе, она все знает, ибо существует вечно, общалась с богами и всеми мирами. Надо лишь уметь разговаривать со своей душой.

— Ты умеешь?

— Учусь, — ответил Сократ.

— А не боишься, что эта юная красота затмит твою зрелую красоту?

— Ты сам говорил, что не бывает половины красоты, или трети, или четверти. Красота или есть вся сразу, или её вовсе нет. Так что одна красота не может затмить другую, не правда ли, Сократ?

— Вы слышали? — обратился к мужчинам Сократ. — Она, я говорю о Феодоте, схватывает мудрость на лету, а вы даже ползущую медленно догнать не можете.

... я хочу, чтобы Перикл влюбился, чтобы сердце его расцвело от этого сладкого чувства, чтобы он понял, как дороги могут быть друг другу люди и как может быть ужасна потеря, когда они лишаются друг друга, как много в жизни иного смысла, кроме того, что содержит в себе власть и подчинение, как много счастья в разделенной любви, а не только в победе и как нужно беречь всех, кто живет одновременно и рядом с тобой, не только для них беречь, для их благополучия, и не столько для них, но и для себя. Для себя — прежде всего.

— Тебе охота язвить? — спросил его Перикл.

— Говорят, что в малых дозах и яд лекарство, — ответил Сократ. — А глупость в любых дозах остается глупостью.

— Это ты о ком? — насторожился Анаксагор.

— Твой Ум, создатель мира, по-моему, лишь большое число, в котором возможны бесконечные перестановки цифр, отчего оно бесконечно меняется. Но почему весь мир должен следовать за этими перестановками? Я думаю, что либо твой Ум глуп, забавляясь с миром столь недостойным образом, либо мир глуп и безволен, следуя твоему Уму в его бессмысленной игре.

— Для чего же памятник империи?

— Именно для того: только империи и можно поставить памятник, потому что у нее есть средства для такого памятника и потому что только она обладает высшим смыслом накануне неизбежной гибели. Дурно ли, хорошо ли, но пусть вспоминают о ней: она — высшее соединение совершенства и уродства, бога и человека. Все прочее — пошла игра провинциалов.

— Так вот каковы твои тайные мысли, — сказал Сократ.

— Я вынужден так мыслить. Не свою волю исполняю, но волю истории. Геродот сегодня хорошо сказал: «Сидящий на льве не может соскочить с него добровольно». Помнишь?

— Помню. Но ведь ты управляешь волей народа — это все видят.

— Но лишь в той мере, в какой он позваляет собой управлять. Телега сама катится только вниз, а вверх ее надо либо тянуть, либо толкать, да и то когда достаточно сил или если не слишком велика крутизна подъема. Отпустишь телегу — и все полетит в пропасть. Я еще толкаю эту старую огромную телегу.

Жениться на богатой в два раза хуже, чем на бедной, — отшучивался Сократ. — Бедная станет упрекать, что ты ее плохо кормишь, а богатая — что она тебя кормит.

— Я знаю, что тебя не устраивает в науке Анаксагора и в науке Дамона, — сказал Периклу Сократ.

— Что?

Они были уже у Толоса и остановились.

— В душе ты согласен с тем, что говорит Анаксагор: он говорит, что миром правит Разум, а ты при этом считаешь, что государством должен также править Разум в лице выдающегося правителя. Он, этот разумный правитель, должен запевать мощным и чистым голосом, как говорил Дамон, а народ лишь спокойным хором подпевать ему.

— Может быть, — усмехнулся в ответ Перикл. — Но я лишь один знаю о том, о чем я думаю, Сократ. Тебе об этом знать не надо.

— Что говорит Перикл, то повторяют все Афины. А что говорю я, то повторяют лишь собаки, — напомнил Анаксагору его слова Сократ, в отместку, разумеется, за его ироническую усмешку.

Если уж я стану советовать, как захватить что-либо, то речь пойдет по меньшей мере обо всем мире.