За рубежом

Одиночество вынуждает нас думать, а мы к думанью непривычны. Сообща мы еще можем как-нибудь проваландаться: в винт, что ли, засядем или в трактир закатимся, а как только останешься один, так и обступит тебя...

— Очень мы оробели, chere madame, — прибавил я. — Дома-то нас выворачивают-выворачивают — всё стараются, как бы лучше вышло. Выворотят наизнанку — нехорошо; налицо выворотят — еще хуже. Выворачивают да приговаривают: паче всего, вы не сомневайтесь! Ну, мы и не сомневаемся, а только всеминутно готовимся: вот сейчас опять выворачивать начнут!

Нет ничего изнурительнее, как не понимать и не быть понимаемым.

И как-то невольно, само собою сказалось: ах, какая это ужасная вещь — жизнь! Боязнь за «шкуру», за завтрашний день — вот основной тезис, из которого отправляется современный русский человек, и это смутное ожидание вечно грозящей опасности уничтожает в нем не только позыв к деятельности, но и к самой жизни. Не жажда жизни заставляет трепетать, а просто инстинктивная сердечная смута, которая, помимо сознания, каждоминутно сосет и терзает. Сама по себе жизнь и ненавистна, и постыла, но так как она привязалась, то приходится ее выносить. Да об ней как-то и не думается, а думается только об этой несносной смуте, которая до такой степени всем завладела, все заслонила, что уничтожила даже силу взглянуть смело в глаза смерти. Не завтрашнего дня жаль, а жутко при мысли, что, может быть, он будет, а может быть, и не будет.

А нынче — послушайте, какая трель всенародно раздается из любого литературного клоповника! Мыслить не полагается! добрый же сын отечества обязывается предаваться установленным установленным телесным упражнениям и затем насыщаться, переваривать и извергать. Всякий же, кто обнаружит попытку мышления, будет яко пособник, укрыватель и соучастник злодейских замыслов... Неужто же мы так и останемся при этих хлевных идеалах?

Но если бы и действительно глотание Kraenchen, в соединении с ослиным молоком, способно было дать бессмертие, то и такая перспектива едва ли бы соблазнила меня. Во-первых, мне кажется, что бессмертие, посвященное непрерывному наблюдению, дабы в организме не переставаючи совершался обмен веществ, было бы отчасти дурацкое; а во-вторых, я настолько совестлив, что не могу воздержаться, чтоб не спросить себя: ежели все мы, культурные люди, сделаемся бессмертными, то при чем же останутся попы и гробовщики?

[Чиновники Дыба и Удав...] И, в довершение всего, у обоих, по смерти, вместо монументов будет воткнуто на могилах по осиновому колу.

Так я и лег спать, вынеся из двухдневной тоски одну истину: что, при известных условиях жизни, запой должен быть рассматриваем не столько с точки зрения порочности воли, сколько в смысле неудержимой потребности огорченной души...

Русская лошадь знает кнут и потому боится его (иногда даже до того уже знает, что и бояться перестаёт: бей, несытая душа, коли любо!); немецкая лошадь почти совсем не знает кнута, но она знает «историю» кнута, и потому при первом щёлканье бича бежит вперёд, не выжидая более действительных понуждений. Так точно и во всём.

... известно, что никто не выделяет такую массу естественных зловоний, как благополучный человек. Что ему! щи ему дают такие, что не продуешь; каши горшок принесут — и там в середке просверлена дыра, налитая маслом; стало быть, и тут не продуешь. И так, до трех раз в день, не говоря об чаях и сбитнях, от которых сытости нет, но пот все-таки прошибает. Брюхо у него как барабан, глаза круглые, изумленные — надо же лишнюю тяжесть куда-нибудь сбыть. Вот он около лавки и исправляется. А в лавке и товар подходящий: мясо, живность, рыба. Придет покупатель: что у вас в лавке словно экстренно пахнет? — а ему в ответ: такой уж товар-с; без того нельзя-с. Я знаю Москву чуть не с пеленок; всегда там воняло.

Современному французскому буржуа ни героизм, ни идеалы уже не под силу. Он слишком отяжелел, чтоб не пугаться при одной мысли о личном самоотвержении, и слишком удовлетворен, чтоб нуждаться в расширении горизонтов. Буржуа не может без злости вспомнить, что пруссаки выпили все вино, хранившееся в его погребах, выкурили все его сигары, выкрали из его шкапов платье, посуду и серебро и даже часы с каминов. Он может забыть гибель сынов Франции, изменническую сдачу Метца, панику худо вооруженных и неодетых войск, но забыть пропажу часов, за которые он заплатил столько-то сотен франков, rubis sur ongle — никогда!