Всеволод Рождественский

Крепостной мечтатель на чужбине,

Отрицатель италийских нег,

Лишь о снежной думал он пустыне,

Зоркий мастер, русский человек.

И над дельтой невских вод холодных,

Там, где вьюги севера поют,

Словно храм, в дорических колоннах

Свой поставил Горный институт.

Этот строгий обнаженный портик

Каменных, взнесенных к небу струн

Стережет, трезубец, словно кортик,

Над Невою высящий Нептун.

И цветет суровая громада,

Стужею зажатая в тиски,

Как новорожденная Эллада

Над простором северной реки.

В грозный год, в тяжелый лед вмерзая,

Из орудий в снеговой пыли

Били здесь врага, не уставая,

Балтики советской корабли.

И дивилась в мутных вьюгах марта,

За раскатом слушая раскат,

Мужеством прославленная Спарта,

Как стоит, не дрогнув, Ленинград.

«Запевай, приятель, песню, что ли!

Поглядишь — и душу бросит в дрожь.

Не могу привыкнуть я к неволе,

Режет глаз мне Каспий, словно нож.

Пой, дружок! В проклятой этой соли

Без души, без песни — пропадешь».

И казах звенящий поднял голос.

Он струился долгим серебром,

Он тянулся, словно тонкий волос,

Весь горящий солнцем. А потом

Сердце у домбры вдруг раскололось,

И широкострунный рухнул гром.

Пел он о верблюдах у колодца,

Облаках и ковыле степей,

О скоте, что на горах пасется,

Бедной юрте, девушке своей.

Пел о том, что и кумыс не льется,

Если ты изгнанник и кедей1.

Под зеленым абажуром

Он всю ночь скрипел пером,

Но, скучая по Гонкурам,

Скоро бросил сад и дом,

И теперь острит в Париже

На премьере Opera.

Пыль легла на томик рыжий,

Недочитанный вчера...

Но приезд наш не случаен.

Пусть в полях еще мертво,

Дом уютен, и хозяин

Сдаст нам на зиму его.

В печке щелкают каштаны,

Под окошком снег густой...

Ах, пускай за нас романы

Пишет кто-нибудь другой!

Шуршащее широкошумной чащей,

Трепещущее думой шелестящей,

Таинственное, как и лес вокруг,

Оно своею лиственною речью,

Так непохожею на человечью,

Беседует с тобой, как верный друг.

А в Октябре на братский зов,

Накинув мой бушлат,

Ты шла с отрядом моряков

В голодный Петроград.

И там, у Зимнего дворца,

Сквозь пушек торжество,

Я не видал еще лица

Прекрасней твоего!

Я отдаю рукам твоим

Штурвал простого дня.

Простимся, милая!

С другим

Не позабудь меня.

Во имя правды до конца,

На вечные века

Вошли, как жизнь, как свет, в сердца

Слова с броневика.

В судьбу вплелась отныне нить

Сурового пути.

Мне не тебя, а жизнь любить!

Ты, легкая, прости...

Сух и прям, в изодранном бешмете,

С серым лопухом на голове,

Он стоит, как сосны на рассвете,

В ледяной сверкающей траве.

Верному клинку не надо точки.

Что за старость — восемьдесят лет!

Турий рог на кованой цепочке

Подарил ему когда-то дед,

Чтоб с тех пор не сакли — там, над кручей,

Не кизячный, слишком душный дым,

А в клочки разодранные тучи

Он любил над лесом снеговым!

Чтобы верил сердцем только глазу,

Чуял тура, знал олений след,

Бил орла, медведя и ни разу

Не нарушил дедовский завет.

Песочные часы! Могли они, наверно,

Все время странствуя, включить в свою судьбу

Журнал Лисянского, промеры Крузенштерна,

Дневник Головнина и карты Коцебу!

И захотелось мне, как в парусной поэме

Отважных плаваний, их повесть прочитать,

В пузатое стекло запаянное время,

Перевернув вверх дном, заставить течь опять.

Пускай струится с ним романтика былая,

Течет уверенно, как и тогда текла,

Чтоб осыпь чистая, бесшумно оседая,

Сверкнула золотом сквозь празелень стекла.

Пускай вернется с ней старинная отвага,

Что в сердце моряка с далеких дней жива,

Не посрамила честь андреевского флага

И русским именем назвала острова.

Адмиралтейские забудутся обиды,

И Беллинсгаузен, идущий напрямик,

В подзорную трубу увидит Антарктиды

Обрывом ледяным встающий материк.

Пусть струйкой сыплется высокая минута

В раскатистом «ура!», в маханье дружных рук,

Пусть дрогнут айсберги от русского салюта

В честь дальней Родины и торжества наук!

И с этою песней пойдут поколенья

По мерзлым этапам, под звон кандалов

В якутскую вьюгу, в снега поселений,

В остроги российских глухих городов.

И вырастет гневная песня в проклятье

Надменному трону, родной нищете,

И песню услышат далекие братья

В великой и страстной ее простоте.

Крепостной мечтатель на чужбине,

Отрицатель италийских нег,

Лишь о снежной думал он пустыне,

Зоркий мастер, русский человек.

И над дельтой невских вод холодных,

Там, где вьюги севера поют,

Словно храм, в дорических колоннах

Свой поставил Горный институт.

Этот строгий обнаженный портик

Каменных, взнесенных к небу струн

Стережет, трезубец, словно кортик,

Над Невою высящий Нептун.

И цветет суровая громада,

Стужею зажатая в тиски,

Как новорожденная Эллада

Над простором северной реки.

В грозный год, в тяжелый лед вмерзая,

Из орудий в снеговой пыли

Били здесь врага, не уставая,

Балтики советской корабли.

И дивилась в мутных вьюгах марта,

За раскатом слушая раскат,

Мужеством прославленная Спарта,

Как стоит, не дрогнув, Ленинград.

«Запевай, приятель, песню, что ли!

Поглядишь — и душу бросит в дрожь.

Не могу привыкнуть я к неволе,

Режет глаз мне Каспий, словно нож.

Пой, дружок! В проклятой этой соли

Без души, без песни — пропадешь».

И казах звенящий поднял голос.

Он струился долгим серебром,

Он тянулся, словно тонкий волос,

Весь горящий солнцем. А потом

Сердце у домбры вдруг раскололось,

И широкострунный рухнул гром.

Пел он о верблюдах у колодца,

Облаках и ковыле степей,

О скоте, что на горах пасется,

Бедной юрте, девушке своей.

Пел о том, что и кумыс не льется,

Если ты изгнанник и кедей1.