Михаил Михайлович Пришвин. Ранние дневники 1905-1917

Так создается это чрезвычайно странное состояние, как в театре: каждый из неподвижно сидящих зрителей, каждый в отдельности готов идти за своим Верховным главнокомандующим, но никто не пойдёт, когда представление кончится, и все пойдут по домам.

0.00

Другие цитаты по теме

Поезд тронулся, мы остались одни. На площадке омнибуса мы молча стояли и не решались говорить. Между нами был большой букет роз, но они не пахли. «Не пахнут розы»... «Ну говорите же», — сказала она... И я ей всё сказал, бессвязный бред о любви, просил её руки. Она была в нерешительности. Мы сошли с конки, был сильный дождь. Я всё время без перерыву ей говорил, клялся, что люблю. Она молчала. Когда пришли к воротам, она меня расцеловала неожиданно, быстро. «До завтра, — сказала она. — У статуи. При всякой погоде».

Утром она пришла ко мне на квартиру и дала письмо; там было написано: я вас не люблю... Но её лицо говорило другое, она чуть не плакала. Мы пошли в ботанический сад (...) Простились в Люксембургском саду, я плакал, она меня целовала. Я в тот же день уехал в Лейпциг и поселился на старой квартире. Через день А. И. приносит письмо из Парижа, которое оканчивалось: судите меня... Я с экспрессом в Париж. Мы снова у статуи, молчим или говорим пустяки, ходим в Люксембургском музее под руку в толпе, среди прекрасных мраморных фигур. Пароход на Сене. Большой зелёный луг, парк, кажется, Булонский лес. Мы высаживаемся на луг, идём под руку, она говорит: и так вот будем всю жизнь идти вместе... Дальше пока ещё тяжело писать. Я пропускаю... Мы расстались почему-то на кладбище: сидя в густой зелени, на могильной плите, мы без конца целовались. Я помню, нас немного смутили две старые набожные женщины в чёрном.

Близко-близко я подступал к счастью, и вот, кажется, только бы рукой взять его, да тут-то как раз вместо счастья — нож в то самое место, где счастье живёт. Прошло сколько-то времени, и привык я к этому своему больному месту: не то чтоб помирился, а так иначе стал всё понимать на свете: не в ширину, как раньше, а в глубину, и весь свет для меня переменился, и люди стали приступать ко мне совсем другие.

В Галиции есть мечта о великой чистой прекрасной России.

Гимназист, семнадцатилетний мальчик, гулял со мной по Львову и разговаривал на чистом русском языке. Он мне рассказывал о преследовании русского языка, не позволяли даже иметь карту России, перед войной он принужден был сжечь Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского.

— Как же вы научились русскому языку?

— Меня потихоньку учил дедушка — дедушку взяли в плен. А я учил других, и так пошло. Мы действовали, как революционеры, мы были всегда революционерами.

Мы принимали крещение от Августа Бебеля за благоговейным чтением его книги «Frau und Sozialismus». Перед наступлением момента света мной овладели две идеи этой книги, первая, что близко время мировой катастрофы, и вторая, что женщина после этого, «женщина будущего» явится такой, как я желал в сокровенной глубине детства своего. И мы пошли за мир и женщину будущего в тюрьму. Допросы, жандармы, окно с решёткой, и свет в нём... Женщина будущего, кто она, мать, сестра, невеста, в сердце рядового, в его смятенной, смущённой душе рождается образ Прекрасной Дамы, — нужно быть рядовым!

Художник пишет чёрта, возможно, ему за эту работу скоро дадут пенсию, и очень может случиться самое худшее: он сам увидит, что всё своё дарование отдал на изображение чёрта...

Привычка. Читал «Старосветские помещики» и вот теперь только на старости лет понял, из-за чего написана эта вещь: сила привычки религиозно противопоставлена рациональным начинаниям. Это восточная вещь. Так живут китайцы... Выходит так, что страсть бессильна, любовь и любовь сильная рождается в привычках. Всё возвращаюсь к «Старосветским помещикам» — вот удивительный, почти какой-то научный химический эксперимент: писатель устранил все факторы быта, оставил одну привычку и показал нам, что истинная, прочная, настоящая любовь держится привычкой.

И вот передо мной большой, большой пруд, как озеро. Фонтан бьёт... Деревья склоняются над водой. Большие зелёные шайки склонённых ив я обнимаю. Я такой большой, что могу обнять каждое это доброе зелёное дерево. Вода поднимается, горкой уходит к небу, а небо странное большое... и светлое. И где-то там, в самой, самой середине, растёт жёлтый золотой цветок... Поток множества маленьких искорок-цветков везде, куда ни взглянешь. Эта золотистая пыль от того цветка рассеяна в небе... Да, да, небо... Конечно, небо... Конечно, тут и лежит эта тайна... Она открыта. Вот она, бери смело, бери её.

Да, конечно же, так это ясно: небо бесконечно большое, этот цветок посредине — красота. Значит, нужно начинать оттуда...

Красота управляет миром. Из неё рождается добро, и из добра счастье, сначала моё, а потом всеобщее...

Аскетизм как цель есть величайшая нелепость. Он есть покров ханжи и лицемерия. Настоящий аскетизм является сам собой, как морщины па лбу, как следствие глубочайших переживаний.

Закончена в отделку «Кащеева цепь». Роман был начат в 1922 году, значит, писался 6 лет. В основу второй части, где изображается любовь, положено личное переживание в 1902 году. Единственное сохранившееся письмо моей невесты с отказом мне во всё время писания лежало под руками и давало мне силу писать. По возвращении из Питера, когда откроется земля, я похороню его в землю, и это место будет могилой моей любви. Кончилась алмазная весна света, плачет серыми слезами весна. Сухие глаза у меня, слёзы мои выливаются внутрь, и никто их не может увидеть.