Она промолчала. Я взял её руки, поцеловал, весь замирая, правую.
— Натали...
— Да, да, я вас люблю.
Она промолчала. Я взял её руки, поцеловал, весь замирая, правую.
— Натали...
— Да, да, я вас люблю.
За то время, что прошло с той страшной ночи у Черкасовых, а потом с её замужества, я постепенно оправился, — во всяком случае, привык к тому состоянию душевно больного человека, которым втайне был, и внешне жил, как все.
— Вы собираетесь уезжать?
Я притворно засмеялся:
— Не могу же я...
Улан особенно энергично закачал головой, на этот раз кстати:
— Вздор, вздор! Папа и мама отлично могут потерпеть разлуку с тобой. Раньше двух недель я тебя не отпущу. Да вот и она не отпустит.
— Я не имею никаких прав на Виталия Петровича, — сказала Натали.
Я жалобно воскликнул:
— Дядя, запретите Натали называть меня так!
Улан хлопнул ладонью по столу:
— Запрещаю.
Я заболела. У меня это проходит всегда очень тяжело, дней пять лежу. Нынче ещё могла выйти, а завтра уж нет. Веди себя умно без меня. Я тебя страшно люблю и ужасно ревную.
Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Чехова, кажется — «Душенькой». Он говорил:
— Это — как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, «вековуши», они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево.
— Не понимаю, за что ты любишь меня, если, по-твоему, всё так дурно во мне! И чего ты, наконец, хочешь от меня?
Но он и сам не понимал, за что он любил её, хотя чувствовал, что любовь его не только не уменьшается, но всё возрастает вместе с той ревнивой борьбой, которую он вёл с кем-то, с чем-то, из-за неё, из-за этой любви, из-за её напрягающей силы, всё более возрастающей требовательности.
— Ты любишь только моё тело, а не душу! — горько сказала однажды Катя.
Толстой сказал про себя однажды: – Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других… Есть и у меня эта беда.
— Я в одной папиной книге, — у него много старинных смешных книг, — прочла, какая красота должна быть у женщины... Там, понимаешь, столько насказано, что всего не упомнишь: ну, конечно, черные, кипящие смолой глаза, — ей-богу, так и написано: кипящие смолой! — чёрные, как ночь, ресницы, нежно играющий румянец, тонкий стан, длиннее обыкновенного руки, — понимаешь, длиннее обыкновенного! — маленькая ножка, в меру большая грудь, правильно округленная икра, колена цвета раковины, покатые плечи, — я многое почти наизусть выучила, так все это верно! — но главное, знаешь ли что? — Легкое дыхание! А ведь оно у меня есть, — ты послушай, как я вздыхаю, — ведь правда, есть?
Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету.
Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным, с просветами небом, точно опять говорит: «Боже, как грустна моя Россия!»