Родной, неужели Вы думали, что это так просто: очаровалась — разочаровалась, померещилось — разглядела, неужели Вы правда поверили — в такую дешёвку?
Лучший час — самый поздний: перед сном, с книгой — хотя бы со старым словарём.
Родной, неужели Вы думали, что это так просто: очаровалась — разочаровалась, померещилось — разглядела, неужели Вы правда поверили — в такую дешёвку?
Я могу без Вас, я не девочка и не женщина, мне не нужны ни куклы, ни мужчины. Я могу без всех, но, может, в первый раз мне хочется не мочь.
Можно в толпе и при самом волнительном зрелище оставаться спокойным и радостным, и можно лежа в постели себя измучить своими мыслями, так что будешь задыхаться от волнения.
Я хотела дать любовь в пустоте: всё в ничто. Чувствую, что любовь не получилась, п. ч. есть вещи больше. Они — получились. Кроме того, у меня к тебе (с тобой) странная робость, скудость. Не затрагиваю. Точнее: не дотрагиваюсь. Ты ТО, что я люблю, не ТОТ, кого люблю.
Вы когда-нибудь думали, что вот сейчас, в эту самую минуту, в эту самую сию-минуточку, где-то, в портовом городе, может быть на каком-нибудь острове, всходит на корабль — тот, кого вы могли бы любить? А может быть — сходит с корабля — у меня это почему-то всегда матрос, вообще моряк, офицер или матрос — все равно... сходит с корабля и бродит по городу и ищет вас, которая здесь, в Борисоглебском переулке. А может быть, просто проходит по Третьей Мещанской (сейчас в Москве ужасно много матросов, вы заметили? За пять минут — все глаза растеряешь!), но Третья Мещанская, это так же далеко от Борисоглебского переулка, как Сингапур... (....) И самое ужасное, Марина, что городов и островов много, полный земной шар! — и что на каждой точке этого земного шара — потому что шар только на вид такой маленький и точка только на вид — точка — тысячи, тысячи тех, кого я могла бы любить...
Сейчас все мои помыслы направлены на то, чтобы обустроить себе идеальное чердачное одиночество, при котором были бы учтены все необходимые и простейшие требования моей натуры… Ежедневная борьба с моей головной болью и умопомрачительное разнообразие моих недугов требуют такого к себе внимания, что я рискую при этом стать педантом – что ж, это противовес слишком всеохватным, чересчур возвышенным порывам, которые имеют надо мною такую власть, что без серьезных противовесов я сделался бы совершеннейшим сумасбродом. Я только что пришёл в себя после жесточайшего приступа, и вот, едва только стряхнув двухдневную немощь, с самого пробуждения гонюсь своим воображением за самыми немыслимыми вещами и думаю, что утренняя заря едва ли рисовала перед обитателями мансард более чудесные и желанные образы. Помоги мне сохранить это уединение, не выдавай того, что я в Генуе, — я должен немалый срок прожить без людей, в городе, языка которого я не знаю; повторяю, я должен это сделать, — не бойся за меня! Я живу так, будто столетия – ничто, и следую своим мыслям, не думая о датах и газетных новостях.
Ты мне, Борис, нужен как пропасть, как прорва, чтобы было куда бросить и не слышать дна. Чтобы было куда любить. Я не могу (ТАК) любить не поэта.
И когда я однажды, прорвавшись: – Володя, вы меня очень презираете за то, что... – он, как с неба упав: – Я – вас – презираю? Так же можно презирать – небо над головой! Но чтобы раз навсегда покончить с этим: есть вещи, которые мужчина – в женщине – не может понять. Даже – я, даже – в вас. Не потому, что это ниже или выше нашего понимания, дело не в этом, а потому, что некоторые вещи можно понять только изнутри себя, будучи. Я женщиной быть не могу. И вот, то немногое только-мужское во мне не может понять того немногого только-женского в вас. Моя тысячная часть – вашей тысячной части, которую в вас поймет каждая женщина, любая, ничего в вас не понимающая.
Ибо, видите ли, лишь когда достигаешь предела (нежности ли, другой ли силы), познаешь её неисчерпаемость. Чем больше мы даём, тем больше нам остаётся; как только мы начинаем расточать – оно прибывает!