Макс Штирнер. Единственный и его собственность

Человек как таковой – завершение и результат христианства, является как я началом и не использованным еще материалом новой истории, истории наслаждений, сменившей историю самопожертвований, не истории человека и человечности, а моей истории. Человек считается чем-то всеобщим. Но именно Я и все эгоистическое действительно общее, так как все эгоисты и ставят себя выше всего.

0.00

Другие цитаты по теме

Ни одно дело, ни один так называемый высший интерес человечества, ни одно «святое дело» не стоит того, чтобы ты служил ему и ради него занимался им; ценность его ты можешь искать только в одном: стоит ли оно того, чтобы ты отдался ему ради себя. Будьте, как дети – призывает библейское изречение. Но дети не имеют никаких святых интересов, они ничего не знают о «добром деле». Зато они отлично знают, к чему они склонны, и обдумывают всеми силами, как добиться своего.

Своеобразие обнимает собою все самобытное и восстанавливает доброе имя всего того, что опорочено христианством. Но своеобразие не пользуется никаким посторонним масштабом и вообще оно не есть идея вроде свободы, нравственности, человечности и т. д. Оно только описание – собственника.

А дальнейшее заключение? Не единичная личность – человек, а мысль, идеал – вот человек, к которому единичная личность относится даже не так, как ребенок к взрослому, а как точка, сделанная мелом, к точке воображаемой, или как конечное создание к вечному творцу, или, наконец, по новейшим воззрениям, как особь к роду. Здесь выступает на первый план культ «человечества», «вечного бессмертного человечества», во имя которого единичная личность должна пожертвовать собой и находить свою «бессмертную славу» в том, чтобы что-либо сделать для «человеческого духа».

Человек ни к чему не «призван» и не имеет никаких «задач», никаких «назначений», так же точно, как какое-нибудь растение или животное, которое ведь не имеет никаких «призваний». Цветок не следует призванию усовершенствовать себя, а между тем он употребляет все свои силы, чтобы как можно больше насладиться миром и использовать его, то есть он впитывает в себя столько соков из земли, столько лучей солнца, столько воздуха из эфира, сколько может получить и вместить в себя. Птица не живет согласно какому-нибудь призванию, но она пользуется, насколько может, своими силами: она ловит жуков и поет, сколько ей хочется. Но силы цветка и птицы незначительны по сравнению с человеческими силами, и человек, пользующийся своими силами, несравненно могущественнее воздействует на мир, чем растение и животное. Призвания он не имеет, но он имеет силы, проявляющиеся там, где они могут проявиться, ибо ведь их бытие состоит единственно в их проявлении, и они так же мало могут пребывать в бездействии, как и сама жизнь, которая перестала бы быть жизнью, если бы «остановилась» хоть на мгновение.

В либерализме, таким образом, сказывается преемственность старого христианского пренебрежения к «я», к живому Ивану. Вместо того, чтобы признать меня таким, каков я в действительности, обращают исключительное внимание на мою собственность, на мои свойства и вступают со мной в честный союз только во имя того, чем я владею, как бы заключают брачный союз не с тем, что я представляю собой, а с тем, что у меня есть. Христианину нужен мой дух, либералу моя человечность.

Но если дух, который рассматривают не как собственность моего телесного «я», а как само «я» – призрак, то и «человек», который признается не как мое свойство, а как мое подлинное «я», – не что иное, как привидение, идея, понятие.

Идея права первоначально была моей, или, иначе говоря, она зародилась именно во мне, исходит только от меня. Но, возникнув из меня, приняв форму «слова», она тотчас же обратилась «в плоть и кровь», стала «навязчивой идеей». От этой идеи я уже не могу отрешиться, и, сколько бы я ни вертелся, она все стоит передо мною. Так людям не удалось овладеть ими же созданной идеей «права»: их создание увлекает их за собою. Таково абсолютное право – право, отрешенное и обособленное от меня. Почитая его как нечто абсолютное, мы уже не можем осилить его, и оно лишает нас творческой силы: создание превышает творца, как нечто самодовлеющее, как «вещь в себе».

Попробуй хоть раз смирить, подчинить себе право, попробуй водворить его на место его возникновения – в тебя, и оно станет твоим правом, и то будет правым, что ты считаешь таковым.

Только когда они становятся моей собственностью, все эти духи, истины уходят на покой, и только тогда они становятся реальны, когда у них отнято их самостоятельное существование и они делаются моей собственностью, когда уже нельзя более сказать: истина развивается, господствует, утверждается, история (тоже понятие) побеждает и т. п. Никогда не торжествовала истина – она всегда была только моим средством, ведущим к победе, подобно мечу («меч истины»). Истина мертва, это – буква, слово, материал, который я могу употреблять. Всякая истина в себе мертва, всякая истина – труп; жива же она только так, как живы мои легкие, то есть в зависимости от моей собственной жизни. Истины – материал, как полезны злаки и сорные травы. Полезные ли они злаки или сорные травы? Только я могу решить это.

В этом трояком отношении ленная зависимость совершенно преобразилась: от всемогущего «человека» мы получаем, во-первых, в ленное владение нашу власть, которая называется не властью или силой, а «правом», «правом человека».

Далее: мы получаем от него в лен наше положение в мире, ибо он, посредник, способствует нашему общению, которое поэтому должно быть только «человечным». Наконец: мы получаем от него в лен нас самих, именно – нашу собственную ценность или все, чего мы стоим, ибо мы – ничего не стоим, если он не обитает в нас или если мы не «человечны». Власть, мир, я – все принадлежит «человеку».

Но разве я не могу провозгласить себя и господином, и посредником, и своим собственным Я?

Иди себе с миром с твоей «любовью к человеку»! Прокрадись, друг человека, в «притоны порока», побудь немного в водовороте большого города, – разве ты не увидишь всюду грех и грех, и вновь грех? Разве ты не станешь кричать о развращением человечестве, не будешь сетовать на невероятный эгоизм? Увидев богача, разве ты не скажешь, что он бессердечен, «эгоистичен»? Ты называешь себя, быть может, уже атеистом, но остаешься верен христианскому чувству, что скорее верблюд пролезет сквозь ушко иглы, чем богач перестанет быть «не-человеком». Сколько людей видишь ты вообще, которых ты не отнесешь к «массе эгоистов»? Что же нашла твоя любовь к людям? Только людей, не заслуживающих ее! А откуда они все происходят? Из тебя, из твоей любви к человеку! Ты принес с собою в голове грешника, и потому всюду находил его, всюду его предполагал. Не называй людей грешниками, и они не будут грешны. Ты один – создатель грешников: ты, который воображаешь, что любишь людей, именно ты и бросаешь их в грязь грехов, именно ты разделяешь их на порочных и добродетельных, на людей и не-людей, именно ты брызжешь на них слюной своей одержимости. Но я говорю тебе: ты никогда не видел грешника, ты их видел лишь во сне. Самонаслаждение теряет свою прелесть, когда я считаю нужным служить другому, когда воображаю, что я обязан ему чем-то, что я призван к «самопожертвованию», «воодушевлению» и т. д. Хорошо, так я не буду служить никакой идее, никакому «высшему существу», и тогда само собой выйдет, что я больше не служу никакому человеку, а всегда и всюду – себе. Но тогда я не только фактически и в бытии, но и для моего сознания – единственный.

Тебе следует воздать большее, чем божественное, человечное и т. д., – тебе принадлежит твое.

Общества всегда были олицетворением властного, так называемого нравственного начала, то есть призраками, к которым отдельный человек питал подобающий страх. Такие призраки обозначаются лучше всего наименованием «народа» или «народца»: народ праотцов, народ эллинов и т. д., наконец, народ людей вообще, или человечество; затем – разновидности этого «народа», который мог и должен был иметь свои особые общества – испанский, французский народ и т. д., а внутри них – сословия, города, словом, всякого рода корпорации и, наконец, в виде самого внешнего, самого последнего отпрыска, или маленького народца, – семья.