Макс Штирнер. Единственный и его собственность

Идея права первоначально была моей, или, иначе говоря, она зародилась именно во мне, исходит только от меня. Но, возникнув из меня, приняв форму «слова», она тотчас же обратилась «в плоть и кровь», стала «навязчивой идеей». От этой идеи я уже не могу отрешиться, и, сколько бы я ни вертелся, она все стоит передо мною. Так людям не удалось овладеть ими же созданной идеей «права»: их создание увлекает их за собою. Таково абсолютное право – право, отрешенное и обособленное от меня. Почитая его как нечто абсолютное, мы уже не можем осилить его, и оно лишает нас творческой силы: создание превышает творца, как нечто самодовлеющее, как «вещь в себе».

Попробуй хоть раз смирить, подчинить себе право, попробуй водворить его на место его возникновения – в тебя, и оно станет твоим правом, и то будет правым, что ты считаешь таковым.

0.00

Другие цитаты по теме

Разве китайские подданные имеют право на свободу? Даруйте им это право, и вы увидите, как сильно вы ошиблись: они не умеют пользоваться свободой, и поэтому не имеют права на свободу, или, точнее, у них нет свободы, а потому они и не имеют права на свободу. Дети не имеют права на совершеннолетие, потому что они несовершеннолетние: то есть потому что они дети. Народы, не добившиеся полноправия, не имеют права на полноправие: выйдя из состояния бесправия, они приобретают права на полноправие. Другими словами: то, чем ты в силах стать, на то ты имеешь право. Все права и все полномочия я черпаю в самом себе. Я имею право на все то, что я могу осилить. Я имею право низвергнуть Зевса, Иегову, Бога и т. д., если могу это сделать, если же не могу, то эти боги всегда останутся относительно меня правыми и сильными, я же должен буду преклониться перед их правом и силой в бессильном «страхе Божием», должен буду соблюдать их заповеди и буду считать себя правым во всем, что я ни совершу согласно их праву, как русская пограничная стража считает себя вправе застрелить убегающих от нее подозрительных людей, действуя по приказу «высшего начальства», то есть убивая «по праву». Я же сам даю себе право убивать, пока я сам того не воспрещу себе, пока я сам не буду избегать убийства, не буду бояться его как «нарушения права».

Государство проявляет «власть» (насилие), единичному это не дозволено. Деятельность государства заключается в насилии; свое насилие оно называет «правом», насилие же каждой личности – «преступлением». Следовательно, преступлением называется насилие единичного лица, и только преступлением сокрушает он насилие государства, если он того мнения, что не государство выше его, а он выше государства.

Право цензуры. Для того, чтобы приговоры этого суда признать правосудием, надо считать и цензуру правом. Но все-таки, несмотря на это, думают, что суд дает защиту. Да, защиту против ошибки отдельного цензора: он защищает цензурного законодателя от неправильного толкования его воли, но по отношению к законодателю еще крепче утверждает закон, сообщая ему «священную силу права». Прав ли я или нет – об этом никто другой не может судить, кроме меня самого. Другие могут судить и толковать лишь о том, признают ли они за мною право и является ли оно правом и в их глазах.

Государства существуют лишь до тех пор, пока имеется господствующая воля, и эта господствующая воля считается равнозначащей собственной воле. Воля властителя – закон. Что помогут тебе твои законы, если им никто не следует, что значат твои приказания, когда никто не позволяет приказывать себе? Государство не может отказаться от притязания на то, чтобы определять волю единичного лица и рассчитывать на свое воздействие на нее. Для него безусловно необходимо, чтобы никто не имел собственной воли; если кто-либо обнаружил таковую, то государство должно было бы его исключить (запереть, изгнать и т. д.); если бы все имели свою отдельную волю, то они уничтожили бы этим государство, ибо оно должно хотеть быть господином всех, кого оно в себе заключает, и эту волю называют «государственной волей». Кто для того, чтобы существовать, должен рассчитывать на безволие других, тот – игрушка в руках этих других, как господин – игрушка в руках своего слуги. Если прекратится покорность, то неминуемо уничтожится и господство.

Только когда они становятся моей собственностью, все эти духи, истины уходят на покой, и только тогда они становятся реальны, когда у них отнято их самостоятельное существование и они делаются моей собственностью, когда уже нельзя более сказать: истина развивается, господствует, утверждается, история (тоже понятие) побеждает и т. п. Никогда не торжествовала истина – она всегда была только моим средством, ведущим к победе, подобно мечу («меч истины»). Истина мертва, это – буква, слово, материал, который я могу употреблять. Всякая истина в себе мертва, всякая истина – труп; жива же она только так, как живы мои легкие, то есть в зависимости от моей собственной жизни. Истины – материал, как полезны злаки и сорные травы. Полезные ли они злаки или сорные травы? Только я могу решить это.

В этом трояком отношении ленная зависимость совершенно преобразилась: от всемогущего «человека» мы получаем, во-первых, в ленное владение нашу власть, которая называется не властью или силой, а «правом», «правом человека».

Далее: мы получаем от него в лен наше положение в мире, ибо он, посредник, способствует нашему общению, которое поэтому должно быть только «человечным». Наконец: мы получаем от него в лен нас самих, именно – нашу собственную ценность или все, чего мы стоим, ибо мы – ничего не стоим, если он не обитает в нас или если мы не «человечны». Власть, мир, я – все принадлежит «человеку».

Но разве я не могу провозгласить себя и господином, и посредником, и своим собственным Я?

Иди себе с миром с твоей «любовью к человеку»! Прокрадись, друг человека, в «притоны порока», побудь немного в водовороте большого города, – разве ты не увидишь всюду грех и грех, и вновь грех? Разве ты не станешь кричать о развращением человечестве, не будешь сетовать на невероятный эгоизм? Увидев богача, разве ты не скажешь, что он бессердечен, «эгоистичен»? Ты называешь себя, быть может, уже атеистом, но остаешься верен христианскому чувству, что скорее верблюд пролезет сквозь ушко иглы, чем богач перестанет быть «не-человеком». Сколько людей видишь ты вообще, которых ты не отнесешь к «массе эгоистов»? Что же нашла твоя любовь к людям? Только людей, не заслуживающих ее! А откуда они все происходят? Из тебя, из твоей любви к человеку! Ты принес с собою в голове грешника, и потому всюду находил его, всюду его предполагал. Не называй людей грешниками, и они не будут грешны. Ты один – создатель грешников: ты, который воображаешь, что любишь людей, именно ты и бросаешь их в грязь грехов, именно ты разделяешь их на порочных и добродетельных, на людей и не-людей, именно ты брызжешь на них слюной своей одержимости. Но я говорю тебе: ты никогда не видел грешника, ты их видел лишь во сне. Самонаслаждение теряет свою прелесть, когда я считаю нужным служить другому, когда воображаю, что я обязан ему чем-то, что я призван к «самопожертвованию», «воодушевлению» и т. д. Хорошо, так я не буду служить никакой идее, никакому «высшему существу», и тогда само собой выйдет, что я больше не служу никакому человеку, а всегда и всюду – себе. Но тогда я не только фактически и в бытии, но и для моего сознания – единственный.

Тебе следует воздать большее, чем божественное, человечное и т. д., – тебе принадлежит твое.

Своеобразие обнимает собою все самобытное и восстанавливает доброе имя всего того, что опорочено христианством. Но своеобразие не пользуется никаким посторонним масштабом и вообще оно не есть идея вроде свободы, нравственности, человечности и т. д. Оно только описание – собственника.

Общества всегда были олицетворением властного, так называемого нравственного начала, то есть призраками, к которым отдельный человек питал подобающий страх. Такие призраки обозначаются лучше всего наименованием «народа» или «народца»: народ праотцов, народ эллинов и т. д., наконец, народ людей вообще, или человечество; затем – разновидности этого «народа», который мог и должен был иметь свои особые общества – испанский, французский народ и т. д., а внутри них – сословия, города, словом, всякого рода корпорации и, наконец, в виде самого внешнего, самого последнего отпрыска, или маленького народца, – семья.

Сознательно или бессознательно, но мы все стремимся к своеобразности, и вряд ли найдется среди нас хотя бы один, кто не отказался бы от святого чувства, святой мысли, святой веры, да, мы не встретим ни одного человека, который не мог бы освободиться от той или иной святой мысли. Вся наша борьба против убеждений исходит из того мнения, что мы способны выгнать врага из его крепости мысли. Но то, что я делаю бессознательно, я делаю наполовину, и потому после каждой победы над какой-нибудь верой я становлюсь опять пленником (одержимым) новой веры, которая потом опять вполне овладевает моим я и делает меня фанатиком разума, после того как я перестал быть фанатиком Библии или фанатиком идеи человечества, после того как я достаточно боролся за христианство.