Всё, что нас не убивает, делает нас инвалидами.
Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, ещё недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.
Всё, что нас не убивает, делает нас инвалидами.
Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, ещё недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.
Моё сердце, как яблоко, кто-то очищает острым серебряным ножом. Медленно срезает тонкую шкурку, причиняя дикую боль, обнажает мягкое и нежное, иногда слизывает выступивший сок.
Однажды, когда одну из драгоценных нитей твоего сердца обрубят, все остальные тоже повиснут.
Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, ещё недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.
Ощущение, будто в груди сверлят огромную дыру, вырезают жизненно важные органы, оставляя глубокие раны, края которых потом долго пульсируют и кровоточат. Естественно, холодным рассудком я понимала: с лёгкими всё в порядке, однако хватала ртом воздух, а голова кружилась, будто отчаянные попытки ни к чему не приводили. Сердце, наверное, тоже билось нормально, но пульса я не ощущала, а руки посинели от холода. Свернувшись калачиком, я обхватила колени руками, казалось, так меня не разорвёт от боли.
Слишком мрачно даже для меня. Нет ничего лучше общества тех, кто страдает ещё сильнее, чем ты. Однако как только ты расстаешься с их страданием, твоё собственное давит на тебя вдвойне, холодное и неумолимое.
Это короли назначали художника или поэта главным постельничим, а ты всего лишь мальчик с окраины, таланты на побегушках тебе не по карману.
— В человеке, когда он страдает, не может быть прямых линий, — учил его Алейжадиньо.
Кабра понимал: его самого скрючила одна потеря и надломила вторая. Позвоночник напоминал змею в побеге. Глаза не желали глядеть на небо. Только на камень — который он строгал и за который держался; да в землю, чтобы считать шаги до мастерской, где ждёт теплая фейжоада.
Я знаю: ты не можешь о нём говорить, ты не можешь не говорить о нём. И тогда ты молчишь, пока не пройдёт отчаяние.