Быть может, только потому вновь и вновь возникают войны, что один никогда не может до конца почувствовать, как страдает другой.
Эх, на фронте куда проще было: жив — значит, все хорошо.
Быть может, только потому вновь и вновь возникают войны, что один никогда не может до конца почувствовать, как страдает другой.
И вдруг меня охватывает несказанная печаль, которую несёт в себе время; оно течёт и течёт, и меняется, а когда оглянешься, ничего от прежнего уже не осталось. Да, прощание всегда тяжело, но возвращение иной раз ещё тяжелее.
Что мне сказать? Если шрапнель попадет в голову ротмистра, то ротмистр точно также испустит дух, как и всякий смертный.
— Знаю, оборвать чью-либо жизнь — всегда убийство. С тех пор как я побывал на войне, мне даже муху убивать неприятно. И всё-таки телятина сегодня вечером показалась мне особенно вкусной, хотя телёнка убили ради того, чтобы мы его ели. Всё это старые парадоксы и беспомощные умозаключения. Жизнь — чудо, даже в телёнке, даже в мухе. Особенно в мухе, этой акробатке с её тысячами глаз. Она всегда чудо. И всегда этому чуду приходит конец. Но почему в мирное время мы считаем возможным прикончить больную собаку и не убиваем стонущего человека? А во время бессмысленных войн истребляем миллион людей?
Вернике всё ещё не отвечает. Большой жук с жужжанием носится вокруг лампочки. Он стукается о неё, падает, ползёт, опять расправляет крылья и снова кружит возле источника света. Свой опыт он не использует.
Роли переменились. Вот сидит Боссе, ротный шут. На фронте был общим посмешищем, всегда строил из себя дурачка. Ходил вечно грязный и оборванный и не раз попадал у нас под насос. А теперь на нем безупречный шевиотовый костюм, жемчужная булавка в галстуке и щегольские гетры. Это — зажиточный человек, к слову которого прислушиваются... А рядом — Адольф Бетке, который на фронте был на две головы выше Боссе, и тот бывал счастлив, если Бетке вообще с ним заговаривал. Теперь же Бетке лишь бедный маленький сапожник с крохотным крестьянским хозяйством.
И если между двумя близкими людьми доходит до того, что они должны обязательно о чём-нибудь разговаривать, то, сколько бы они ни говорили, они никогда ни до чего не договорятся.
Война приучила нас действовать почти не размышляя, ибо каждая минута промедления чревата была смертью. Поэтому жизнь здесь кажется нам очень уж медлительной. Мы берем ее наскоком, но прежде, чем она откликнется и зазвучит, мы отворачиваемся от нее. Слишком долго была нашим неизменным спутником смерть; она была лихим игроком и ежесекундно на карту ставилась высшая ставка. Это выработало в нас какую-то напряженность, лихорадочность, научило жить лишь настоящим мгновением, и теперь мы чувствуем себя опустошенными, потому что здесь это все не нужно. А пустота родит тревогу: мы чувствуем, что нас не понимают и что даже любовь не может нам помочь. Между солдатами и несолдатами разверзлась непроходимая пропасть.
Сегодня в этом доме, который сохранился, помещается школа. Я иногда выступаю там перед детьми, и не подозревающими о том, сколько страданий и смертельного страха мне пришлось пережить в этих солнечных школьных классах.
Как странно: у этих слепцов, потерявших зрение на войне, движения другие, чем у слепорожденных, — стремительнее и в то же время осторожнее, эти люди еще не приобрели уверенности долгих темных лет. В них еще живет воспоминание о красках неба, земле и сумерках. Они держат себя еще как зрячие и, когда кто-нибудь обращается к ним, невольно поворачивают голову, словно хотят взглянуть на говорящего. У некоторых на глазах черные повязки, но большинство повязок не носит, словно без них глаза ближе к свету и краскам. За опущенными головами слепых горит бледный закат. В витринах магазинов вспыхивают первые огни. А эти люди едва ощущают у себя на лбу мягкий и нежный вечерний воздух. В тяжелых сапогах медленно бредут они сквозь вечную тьму, которая тучей обволокла их, и мысли их упорно и уныло вязнут в убогих цифрах, которые для них должны, но не могут, быть хлебом, кровом и жизнью. Медленно встают в потускневших клеточках мозга призраки голода и нужды. Беспомощные, полные глухого страха, чувствуют слепые их приближение, но не видят их и не могут сделать ничего другого, как только, сплотившись, медленно шагать по улицам, поднимая из тьмы к свету мертвенно-бледные лица, с немой мольбой устремленные к тем, кто еще может видеть: когда же вы увидите?!