Осаму Дадзай. Исповедь «неполноценного» человека

Другие цитаты по теме

Сколько же в этом мире несчастных, по-разному несчастных людей... Хотя нет, можно смело сказать, что все несчастны на этом свете; правда, все могут со своим несчастьем как-то справиться, могут открыто пойти против мнения «общества», и оно, очень может быть, не осудит, возможно даже посочувствует им.

По отношению к женщине словосочетание «рыцарское благородство» звучит довольно непривычно, но я из собственного опыта знаю, что женщины наделены такого рода благородством куда чаще, чем мужчины, столичные, во всяком случае. Мужчины щитом рыцарского благородства обычно прикрывают трусливость и жадность.

Я очень легко поддаюсь внушению; когда мне говорят, например: эти деньги не трать, — говорят, зная, что наверняка истрачу их, — я начинаю думать, что нехорошо не тратить, иначе обману чьи-то ожидания, короче, возникают какие-то превратные толкования и, в результате, я, конечно, трачу все деньги.

София Сартор: — Ты упомянул кредо. Что это?

Эцио Аудиторе: — Ничто не истинно. Всё дозволено.

— Звучит довольно цинично.

— Да, если бы это было догмой. На самом деле кредо — это лишь наблюдение за природой окружающей нас действительности. Тезис «ничто не истинно» означает, что мы должны понять, что основы общества хрупки, и мы сами должны быть пастухами нашей цивилизации. Тезис «всё дозволено» означает, что мы должны понимать, что только мы, и никто другой, несём ответственность за наши действия и живём с их последствиями, прекрасными или ужасными.

Истина доступна одинокому человеку. В этом смысле истина есть тайна. Тайна, которую нужно раскрыть обществу и признать, чтобы сделать ее действительностью.

Постоянно люди ввергали меня в панический ужас, я уже уверовал, что не состоялся как человек, и все это выливалось в то, что я скрывал свои терзания в тайниках души, усиленно маскировал меланхолию, нервозность, закутываясь в одежды наивного оптимизма; все более совершенствовался в роли эксцентричного комедианта.

А как угнетали меня некоторые превратные представления, как я томился из-за них! Например: в чашке остаются недоеденными три рисинки, и так у миллиарда людей — это значит, выбрасываются мешки риса! Или еще: если бы каждый человек экономил в день по бумажному платку — сколько бы сохранилось древесины! Эта «научная статистика» так пугала меня, что, оставляя крупинку риса или высмаркиваясь в бумажный платок, я каждый раз чувствовал себя великим преступником, напрасно переводящим горы риса и древесины.

Мне не хотелось никого видеть, я побежал на крышу, бросился навзничь, уперся взглядом в дождливое ночное небо. Мною овладели не гнев, не отвращение, не тоска даже, а жуткий, невыразимый страх — ужасней, чем тот, что навевают на кладбище мысли о привидениях; обуявший меня ужас напоминал безрассудный трепет предков, когда перед их глазами под храмовыми криптомериями появлялись синтоистские божества в белом.

«Преступление и наказание», Достоевский. В подсознании молниеносно всплыло название романа. А что, если господин Достоевский поставил эти слова не в синонимическом ряду, а в антонимическом? Это понятия абсолютно разные, они несовместимы, как лед и пламень. Не иначе, Достоевский воспринимал эти слова как антонимы...