Я не понимаю литературы. Это непродуктивная и напрасная потеря времени. Писатели исчезнут.
Книги стояли вразнобой, кое-как. Было видно, что здесь ими действительно пользуются.
Я не понимаю литературы. Это непродуктивная и напрасная потеря времени. Писатели исчезнут.
Книги стояли вразнобой, кое-как. Было видно, что здесь ими действительно пользуются.
Ты знаешь, я никогда не открываю второй раз хорошую книгу, которую я прочла и полюбила. Мне больно сознавать, что её читали другие глаза, потому что я не знаю, чьи это были глаза. Такие вещи нельзя делить. Во всяком случае, с такими людьми.
Китинг откинулся назад с ощущением теплоты и удовольствия. Ему нравилась эта книга. Она преобразила его рутинный воскресный завтрак в глубокое духовное переживание. Он был уверен, что оно глубокое, потому что он ничего не понимал.
— ... я никак не разберу, когда ты говоришь то, что на самом деле думаешь, а когда подстраиваешься под меня.
Было важно знать, что она, эта женщина, существует в мире, было важно думать о ней — о том, как она проснулась этим утром, о том, как двигалось ее тело, ныне принадлежащее ему — ему навсегда, думать о том, что она думает.
— Я не нашла для тебя подходящей книги, зато ты сама сможешь написать свою.
— Осторожно, этим ты сможешь изменить мир.
Как создается книга? Писатель крадет мысли своих читателей, а затем тушит их под соусом Личных Пристрастий.
— Писатель тоже имеет право на хандру, — сказал я.
— Если пишет детские книги — то не имеет! — сурово ответила Светлана. — Детские книги должны быть добрыми. А иначе — это как тракторист, который криво вспашет поле и скажет: «Да у меня хандра, мне было интереснее ездить кругами». Или врач, который пропишет больному слабительного со снотворным и объяснит: «Настроение плохое, решил развлечься».
С тех пор я постоянно пользуюсь книгами как средством, заставляющим время исчезнуть, а писательством – как способом его удержать.
Возможно, читателю не слишком любопытно будет узнать, как грустно откладывать перо, когда двухлетняя работа воображения завершена; или что автору чудится, будто он отпускает в сумрачный мир частицу самого себя, когда толпа живых существ, созданных силою его ума, навеки уходит прочь. И тем не менее мне нечего к этому прибавить; разве только следовало бы еще признаться (хотя, пожалуй, это и не столь уж существенно), что ни один человек не способен, читая эту историю, верить в нее больше, чем верил я, когда писал ее.