— Что ты делаешь?
— Очнись, Данбрук. Открываю для тебя дверцу, что же еще?
— У меня что, рука сломана?
— Это можно устроить.
— Что ты делаешь?
— Очнись, Данбрук. Открываю для тебя дверцу, что же еще?
— У меня что, рука сломана?
— Это можно устроить.
— Мы там прожили на две недели больше, чем нужно.
— Это была всего-навсего маленькая змейка.
— А мне она не показалась такой маленькой, когда заползла прямо в ванну!
— Ты завизжал, как девчонка.
— Ничего подобного! Я орал, как любой нормальный мужик. И хотя я стоял там с голым задом, я голыми же руками ее и убил.
— Ну, положим, ты порубил ее на фарш вешалкой для полотенца.
— Которую вырвал из стены голыми руками. Какая разница?
Она хорошо помнила эту сцену: он стоял перед ней, великолепный в своей наготе, с ошалелым взглядом, и сжимал в руке металлический прут, с которого свисала безжизненная змейка.
— Славные были денечки!
— Тебе непременно надо, чтобы последнее слово осталось за тобой, да? Со мной надо обращаться бережно, я хрупкий и ранимый.
— Да-да, конечно... Ясное дело. — И она рванула его рубашку через голову.
— Если бы мне пришлось тут жить, я бы застрелилась.
— Это вряд ли. Ты бы покрасила дверь в цвет взбесившейся лососины, поставила бы на газоне пару розовых фламинго и планомерно доводила бы соседей до исступления.
Конечно, это тоже малодушие, но что такое один акт малодушия в глобальном масштабе? Песчинка, капля, миг…
Эта мысль взбодрила Колли, и она даже улыбнулась лукавой улыбкой, ударив по струнам и выводя первые ноты.
Потребовалось не больше тридцати секунд. Он заколотил кулаками по смежной с ее комнатой стене. Усмехнувшись, она продолжала играть.
Он продолжал молотить по стене.
Через несколько секунд стук в стену стих, она услыхала, как хлопнула его дверь, а через секунду он забарабанил в ее дверь.
Колли не спеша отложила смычок, прислонила инструмент к стулу и пошла открывать.
Он был взбешен, и вид у него был чертовски сексуальный.
— Прекрати!
— Прошу прощения?
— Прекрати, — повторил он и слегка толкнул ее. — Я не шучу.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. И не смей толкаться. — В ответ она тоже толкнула его.
— Ты прекрасно знаешь: я терпеть не могу, когда ты это играешь.
— Я имею право играть на виолончели, когда захочу. Сейчас всего десять — детское время. Я никому не мешаю.
— Мне плевать, который сейчас час, можешь играть хоть до рассвета, но только не это!
— С каких это пор ты стал музыкальным критиком?
Он вошел в комнату и захлопнул за собой дверь.
— Не придуривайся. Ты играешь тему из «Челюстей» исключительно мне назло. Ты же знаешь, она действует мне на нервы.
— По-моему, ни одной акулы в этой части Мэриленда не замечено на протяжении последнего тысячелетия. Так что можешь спать спокойно, тебе нечего опасаться. — Колли взяла смычок и слегка похлопала им по ладони.
— Извините , мне придется попросить вас следить за своим языком. Мой коллега — человек очень впечатлительный.
— Вот поди и трахни его!
— Да я, собственно, уже. И знаете, это было совсем неплохо. Но к делу отношения не имеет.
Жизнь – коварная штука. Очень часто начинаешь понимать, что прожил действительно важный момент, когда он уже в прошлом.
Если отбросить невозможное, то, что останется, и есть истина, какой бы невероятной она ни казалась.
— Скажите, такое обилие автомобилей приводит к улучшению или падению морали?
— К улучшению. Например, резко сократилось... конокрадство.
Машины уже воспринимаются не только как любимые игрушки, они стали полноправными членами семьи. Грустная шутка из рекламы «опеля» лучше всего иллюстрирует этот парадокс. За рулём сидит улыбающийся мужчина лет тридцати пяти в коричневом вельветовом костюме, наискосок от него, на детском сиденьице, — ребёнок, его сын.
— Пап, ты бы променял меня на машину? — спрашивает мальчик.
— Нет, Филипп. То есть Оливер. То есть как там тебя... Михаэль!