Андрэ Асиман. Назови меня своим именем

В их доме «время отхода ко сну» никогда не наступает. Никаких правил, никакого надзора. Ничего! Именно поэтому он такой послушный мальчик. Разве не видишь? Нет ничего, против чего он мог бы бунтовать.

0.00

Другие цитаты по теме

Но если ты помнишь всё, и если ты такой же, как и я, то, прежде чем ты уедешь завтра, или, когда ты будешь готов захлопнуть дверь такси, и больше не останется какой-либо недосказанности в этой жизни вообще, тогда — хотя бы в этот раз, пусть даже в шутку, пусть для этого будет уже слишком поздно — но повернись ко мне, посмотри на меня, как когда мы были вместе, и это значило для меня всё, удержи мой взгляд и назови меня своим именем.

— Думаю, он лучше меня, папа.

— Уверен, он сказал бы то же самое о тебе, такова ваша схожая сущность.

— Элио.

— Да?

— Что ты делаешь?

— Читаю.

— Нет, не читаешь.

— Ладно. Размышляю.

— О…?

Я бы скорее умер, чем признался.

— О личном, — ответил я.

— То есть, ты мне не скажешь?

— То есть, не скажу.

— То есть, он мне не скажет, — повторил он меланхолично, словно объяснял мои слова кому-то третьему.

— Когда ты догадался насчет меня? — спросил я его однажды. Я надеялся, он скажет: «Когда я сжал твое плечо, а ты практически привалился к моей руке», или «Когда у тебя были мокрые купальные плавки в тот день, когда мы болтали в твоей комнате». Что-то вроде того.

— Когда ты покраснел.

Это были они, наследие юности, два талисмана моей жизни − голод и страх.

«Если он не покажется в течение десяти минут, я что-нибудь сделаю». Десятью минутами позже меня настигло ощущение беспомощности и ненависти к себе за это чувство, я осознал, что ждал очередные в-этот-раз-серьезно десять минут.

Всегда было что-то резкое в этом слове. Это не было «Увидимся позже», или «Береги себя», или даже «Пока». «Бывай!» было пугающим, беспроигрышным обращением, подвинувшим в сторону всю нашу утонченную европейскую щепетильность. «Бывай!» всегда оставляло после себя едкое послевкусие, даже если до него был очень теплый, сердечный момент. «Бывай!» не завершало общение осторожно, не позволяло ему самому сойти на нет. Оно обрывало его.

Как всякий пережитый опыт, который накладывает свой отпечаток на нас до конца дней, я обнаружил себя разорванным изнутри, выпотрошенным и четвертованным. Это было итогом того, кем я являлся в жизни и даже больше: кем я был, когда пел и тушил овощи для своей семьи и друзей воскресными днями; кем я был, когда просыпался холодными ночами и ничего не хотел так сильно, как теплый свитер, добраться до письменного стола и написать о человеке, кого, как я знаю, никто не знает, но который на самом деле был мной; кем я был, когда жаждал оказаться голым рядом с другим голым телом, или когда я жаждал оказаться единственным в мире; кем я был, когда ощущал каждую частичку своего тела в бесконечности друг от друга, и каждая частичка при этом клялась, что все еще принадлежит мне.

Оглянувшись, я понял, что меня вырвало буквально у статуи Пасквино. Насколько это в моем стиле: наблевать у самого почтенного сатирика Рима.

«Если он не покажется в течение десяти минут, я что-нибудь сделаю». Десятью минутами позже меня настигло ощущение беспомощности и ненависти к себе за это чувство, я осознал, что ждал очередные в-этот-раз-серьезно десять минут.