Андрэ Асиман. Назови меня своим именем

Я никогда не радовался дневному сну так безмятежно. «Еще успеется окунуться в горе», — подумал я. Горе должно было прийти обязательно, может быть, незаметно — так эти вещи происходят, как я слышал — и не будет никакого облегчения. Игнорировать его, тем самым уничтожая. «Это жалкий, трусливый поступок», — говорил я себе, прекрасно зная, что в этом я был ас. А если бы оно неудержимо захлестнуло меня целиком? Если бы оно захватило и не отпустило? Горе, пришедшее остаться навсегда. Если бы оно сделало со мной то же самое, что я мечтал сделать с ним в те ужасные ночи: словно отобрало какую-то важную часть моей жизни, как часть тела, и потеря Оливера — все равно что потеря руки? «Ты будешь видеть его призраки повсюду в доме, и уже никогда не сможешь стать прежним. Ты потерял это, ты всегда знал, что потеряешь, и готовился к этому; но ты не можешь заставить себя жить с этой утратой. И надежды не возвращаться мыслями к нему — все равно что молитва не видеть о нем сны. И то, и другое безмерно ранит».

Другие цитаты по теме

В поезде я рассказал ему про тот день, когда мы решили, что он утонул. Как я был полон решимости заставить отца поднять всех рыбаков в округе на его поиски, и, когда бы они нашли его, зажечь погребальный костер на нашем берегу. Я стащил бы кухонный нож у Мафалды и вырезал его сердце, потому что его сердце и рубашка были всем, что я хотел видеть в своей жизни. Его сердце, завернутое во влажную рубашку, как рыба Анчизе.

Тем же вечером я записал в свой дневник: «Я преувеличивал, говоря, будто думал, что ты ненавидел тот фрагмент. На самом деле я имел в виду: ненавидишь ли ты меня. Я надеялся, что ты будешь убеждать меня в обратном — и ты убеждал, какое-то время. Почему я не буду верить в это утром следующего дня?»

Мне никогда не приходило в голову, что захватившая меня целиком паника при его прикосновении была паникой девственников от касания желанного человека: оно затрагивает нервы, о существовании которых они и не подозревали, и дарит гораздо, гораздо больше волнующего наслаждения. Такое не получишь наедине с собой.

— От этого психа у меня мурашки по коже, − сказала моя тетя.

— У этого психа золотое сердце, − возразил отец.

Я репетировал эту потерю не только, чтобы предотвратить страдания, принимая их в малых дозах, но, как делают суеверные люди, чтобы убедиться, в моих ли силах принять самое худшее, не перекладывая всю ответственность на судьбу. Как обученные воевать по ночам солдаты, я жил в темноте, чтобы не ослепнуть, когда тьма действительно рухнет на меня. Репетировал боль, притупляя боль. Гомеопатически.

— Послушай это, — иногда говорил он, снимая наушники и разбивая гнетущую тишину тех длинных душных летних утренних часов. — Только послушай эту чушь, — и он зачитывал вслух вещи, не веря, что сам написал это месяц назад. — Ты видишь в этом какой-то смысл? Я — нет.

— Может, это имело какой-то смысл, когда ты это писал, — осторожно предложил я.

Ненадолго он погрузился в раздумья, словно взвешивая мой ответ.

— Это самые доброе слова, что мне говорили за последние месяцы, — произнес он так искренне, словно был поражен внезапным откровением, словно воспринял мои слова как нечто большее, чем, я думал, они являлись.

Как мог кто-либо интуитивно разгадать чужой замысел, если только он сам не мыслил подобным образом? Как он мог ощущать столько коварных уловок в других, если сам в них не практиковался?

Меня глубоко поразил не только его потрясающий дар чтения людей, разоблачения их внутреннего мира и выявления тончайших нюансов их характера, но его способность интуитивно чувствовать вещи так, как их мог бы почувствовать я. Именно это, в конце концов, тянуло меня к нему с необъяснимой силой, превосходя желание, дружбу или очарование нашей общей религии.

И, да, был какой-то странный блеск в его глазах, я был вынужден посмотреть в сторону. Когда я посмотрел на него снова, его пристальный взгляд никуда не делся, он все еще был сфокусирован на моем лице, словно говоря: «Итак, ты посмотрел в сторону и вернулся обратно, посмотришь ли ты в сторону снова?» Именно поэтому я снова отвернулся, как будто погруженный в мысли, все еще стараясь уцепиться за что-то, чтобы сказать. Так рыба борется за воду в пересыхающем из-за жары пруду.

Говорить абстрактно для него был единственный способ говорить правду.

Или это случилось, потому что он, будучи таким подозрительным (как и любой другой в неоднозначной ситуации), был вынужден вести себя подобным образом? Хотел ли я, чтобы он действовал? Или предпочел бы всю жизнь мучиться страстным томлением из-за нашей игры в пинг-понг: не знать; не знать, что не знаешь; не знать, что не знаешь, что не знаешь? Просто оставайся молчаливым, ничего не говори, а если ты не можешь сказать «да», то не говори «нет», скажи «позже». Поэтому люди говорят «может быть», когда имеют в виду «да», но надеются, что ты сочтешь это за «нет»; тогда как на самом деле это значит: «Пожалуйста, просто спроси меня еще раз, и еще раз после этого, ладно?»