Улыбайся всегда, любовь моя

... Возможно, мы любили друг друга, но не смели поверить, что это взаимно. Жестоко, если так. Невстреча.

Поплакала, конечно, и пошла дальше, как положено хорошей девочке, которая в конце сказки получит своё. Вне зависимости от того, чего ей самой хотелось.

Любовь моя, почти три месяца я была счастлива с тобой. «Как никогда в жизни», – скажу я. «Тебе это только кажется», – скажешь ты.

Мужчина. Не могу, слишком много тайн и нежности за этим словом. Я не могу произносить его без смущения – легчайшего – и без внутренней улыбки. Сколько бы ни язвила «о них» и «о нас», сколько бы ни делала вид, что прекрасно могу существовать одна, – они мне нравятся.

Однажды он сказал: «Счастье», – и я вдруг поняла, что это такое. Слово, которое я столько лет бросала партнёрам и получала обратно, как пинг-понговый мячик, – лёгкое, белое, сухо стучащее слово, это совсем не оно. А вот солнце и фиолетовые молнии – да, пожалуй.

Это ужас – когда нет человека, к которому стоит обращаться «душа моя». Перед которым можно красоваться в новых платьях и самых лучших своих словах, выгодно поворачиваться левым профилем и медленно улыбаться, улыбаться, запрокидывая голову, бесстыдно прикрывая глаза и выгибая спину так, чтобы и грудь в красной кофточке, и рука в широком рукаве, и маленькая нога под серым подолом – чтобы все работало, проводить пальцами по шее, и вообще все эти глупости.

Вещи которые сбивают с толку: когда человек, заведомо нелюбящий, занимаясь сексом, прикасается с такой нежностью, что кожа твоя превращается в свет. Невыносимо осознавать, что он, «делая любовь», ничего к тебе не чувствует. Нелюбящий может быть страстным или умелым, но вот этой бессердечной нежности — не нужно, потому что после наступает такая степень растерянности, которая надолго оставляет тело печальным и безблагодатным; занятие сексом с тем, кого разлюбила или давно не видела: потом рискуешь проплакать всю ночь, прижимая к лицу майку с абсолютно чужим, а прежде родным, запахом — горюя от того, что так люто, бешено равнодушна.

Мне не близка идея ухода понарошку. Дело не в том, что я такая решительная, а в том, что такая трусливая. Если есть хоть капля надежды, что все можно исправить, я останусь. Я буду штопать – шилом и дратвой или бисерной иглой и собственными волосами, как раньше зашивали колготки. Я буду клеить чем придется – хоть двусторонним скотчем, хоть смолой, хоть «Моментом». Да я просто согласна складывать кусочки и держать их – часами, сутками, – а вдруг прирастут. Я буду соединять огнем, холодом и железом, до тех пор, пока надежды не останется. Потому что боюсь не использовать все шансы, боюсь этого, догоняющего через годы, сознания: я не сделала все, что могла. Понять однажды, что если бы в «тот» момент я заплакала, промолчала, закатила истерику, солгала, закрыла глаза – не важно что, – то все бы наладилось… Поэтому я лгу, плачу и закрываю глаза до последнего, пока мерцает возможность.

Думать о любви, петь о любви, танцевать о любви, говорить о любви, писать о любви, умирать от любви — такая тоска, мама.

Это беспомощная попытка написать о нём. Совершенно не своим голосом. И совершенно не о нём.

Он был смешной, самовлюблённый, обидчивый, нежный, гордый, пугливый, умный, болтливый и красивый. Он смеялся, танцевал, плакал, пел, трахался, брил голову. У него был шрам в виде капли на крестце. Иногда кажется, если перечислить все приметы, можно заполнить пустоту на его месте. Из множества слов не сложить прикосновения. Но сегодня хочется бесцельно говорить «халва», не рассчитывая на сладость во рту. Потому что от этого чуть проще жить: руки, запах, голос, дыхание, лицо. Задница, которой он гордился, член, который он обожал. Отражение в зеркале, на которое он любовался. Вечная потерянность, которую он безуспешно пытался преодолеть.

И незабываемое почему-то, бред грибной: у меня же бровушки такие красивые, бровушки мои.