Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
Мне подумалось, что она очень красива — тревожной, почти средневековой красотой, уловить которую не смог бы глаз случайного наблюдателя.
Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
Мне подумалось, что она очень красива — тревожной, почти средневековой красотой, уловить которую не смог бы глаз случайного наблюдателя.
Она была уже ничуть не похожа на ту беззаботную девушку, в которую я когда-то влюбился, но оттого не менее прекрасна — красотой, которая не столько возбуждала эмоции, сколько властвовала над всем моим существом.
— Но если красота — это ужас, то что же тогда желание? — спросил Джулиан. — Нам кажется, что мы желаем многого, но в действительности мы хотим лишь одного. Чего же?
— Жить, — ответила Камилла.
— Жить вечно, — добавил Банни, не отрывая подбородок от ладони.
Для меня Камилла была мечтой, ставшей явью. Один взгляд на нее пробуждал к жизни почти безграничный мир фантазий — от эллинизма до готики, от вульгарного до сакрального.
Нет ничего ужасней кровопролития, но ведь именно наиболее кровавые места у Гомера и Эсхила зачастую оказываются самыми великолепными.
В груди спотыкалось сердце. Я ненавидел эту жалкую, ущербную мышцу, которая тыкалась мне в рёбра, как недобитая собака.
Мы привыкли считать, что религиозный экстаз встречается лишь в примитивных культурах, однако зачастую ему оказываются подвержены именно наиболее развитые народы. Греки, как вы знаете, не слишком сильно отличались от нас. Они были в высшей степени цивилизованны, придерживались сложной и довольно строгой системы норм и правил. Тем не менее они часто впадали в дикое массовое исступление: буйство, видения, пляски, резня. Я полагаю, все это показалось бы нам необратимым, клиническим сумасшествием. Однако греки, во всяком случае некоторые из них, могли произвольно погружаться в это состояние и произвольно же из него выходить. Мы не можем просто так отмахнуться от свидетельств на этот счет. Они вполне неплохо документированы, хотя древние комментаторы и были озадачены не меньше нас. Некоторые полагают, что дионисийское неистовство было результатом постов и молитв, другие — что причиной всему было вино. Несомненно, коллективная природа истерии тоже играла какую-то роль. И все же крайние проявления этого феномена по-прежнему необъяснимы. Участников таинств, образно говоря, отбрасывало в бессознательное, предшествовавшее появлению разума состояние, где личность замещалась чем-то иным — и под «иным» я подразумеваю нечто неподвластное смерти. Нечто нечеловеческое.
Нам нелегко признаться в этом, но именно мысль об утрате контроля больше всего притягивает людей, привыкших постоянно себя контролировать, людей, подобных нам самим. Все истинно цивилизованные народы становились такими, целенаправленно подавляя в себе первобытное, животное начало. Задумайтесь, так ли уж сильно мы, собравшиеся в этой комнате, отличаемся от древних греков или римлян? С их одержимостью долгом, благочестием, преданностью, самопожертвованием? Всем тем, от чего наших современников бросает в дрожь?
Я чувствую, что все здесь пропитано запахом гнили, гнили перезревших плодов. Нигде и никогда жуткая механика рождений, совокуплений и смерти — этих чудовищных шестеренок жизни, которые греки называли miasma, скверной, — не была столь неприкрытой и в то же время столь коварно подмалеванной, нигде и никогда люди не верили так слепо в ложь, непостоянство и смерть, смерть, смерть.