— Ты же сказал, мыши любят гауду!
— Но не с утра — от сыра сонливость. На завтрак лучше фрукты.
— Ты же сказал, мыши любят гауду!
— Но не с утра — от сыра сонливость. На завтрак лучше фрукты.
Если девушка всё время думает о том, что у неё нет денег, откуда ей взять время для любви?
Сложные отношения с деньгами у русского человека. Он вроде бы их любит и уж точно никогда от них не откажется. Но относится к ним презрительно. Они для него зло.
Зима. Холод лютый. Целоваться начали просто, чтобы согреться, а остановиться уже не смогли.
Написать хороший роман — это как нарисовать картину размером со стену кисточкой для ресниц.
— ... побаливает при езде и иногда немного при ходьбе, а так все в порядке.
— Я гей, если хочу посмотреть?
— Любопытный гей!
Мэтр все это время стоял рядом и с сосредоточенным видом листал свою книгу в синей бумажной обложке. Книга оказалась захватанной до невозможности – на многих листах виднелись сальные пятна и какие-то грязные отпечатки, краска местами потекла, и руны были подправлены от руки обычными чернилами. На полях пестрели пометки, отдельные слова были подчеркнуты, а одно заклинание так вовсе замарано крест-накрест, и рядом стояла категоричная резолюция: «Фигня!»
— Ты лучше про свою тайную болезнь расскажи!
— Смеяться тут не над чем. Тут смех — плохой.
— У меня, если хочешь знать, окопная болезнь, вот что!
— Это что ж такое, Некрасов? Что-нибудь такое вот, этакое?
— Нет, это вовсе не то, о чем вы по своей глупости думаете. Это болезнь не телесная, а мозговая.
— Мозговая! Да у тебя же не может быть такой болезни-то! Ей же обосноваться-то не на чем! Некрасов! Ведь почвы же нету...
— А какая она из себя? Ну говори, чего тянешь!
— Видишь, как оно получилось... Весной, помнишь, Лопахин? Когда перегруппировка шла, двигались мы вдоль фронта, ночевали в Семёновке. Сотни полторы в одной избе набилось. Спали и валетами, и сидя, и по-всякому. В избе духота, жарища, надышали — сил нет. Просыпаюсь я по мелкой нужде и возомнилось мне, будто я в землянке, и чтобы мне выйти — нужно по ступенькам подняться. В памяти был, точно помню, а полез на печку. А на печке — ветхая старуха спала. Ей-то старухе лет девяносто или сто. Она уже от старости вся мохом взялась.
Понятное дело, что эта старуха сдуру возомнила... Стою я на приступке печи, а она, божья старушка, рухлядь этакая шелудивая, спросонок, да с испугу, конечно, разволновалась, и этак жалостно говорит: «Кормилец мой, ты что же это удумал, проклятый сын?» А сама мне валенком в морду тычет. И смех и грех, ей богу. Я говорю: «Бабушка, извини ты меня, ради Христа! Не шуми. И перестань ногами махать, а то, не ровен час, они у тебя при твоей старости отвяжутся. Извиняюсь, говорю, бабушка, что потревожил тебя, но только ты за свою невинность ничуть не беспокойся, холера тебя возьми». С тем и слез.
— Со старушки?
— С приступка, дурак!