Голос ребенка ничего не значит для тех, кто разучился слышать.
— Мы не можем защитить молодежь от бед. Боль должна прийти и придет.
— И что, мне стоять и безучастно смотреть?
— Нет. Предполагается, что ты обязан научить его не бояться жизни.
Голос ребенка ничего не значит для тех, кто разучился слышать.
— Мы не можем защитить молодежь от бед. Боль должна прийти и придет.
— И что, мне стоять и безучастно смотреть?
— Нет. Предполагается, что ты обязан научить его не бояться жизни.
Я убежден, что у каждого ребенка есть право на то, чтобы его голову не забивали чужими дурными идеями — вне зависимости от того, кому они принадлежат. У родителей нет богоданного права оболванивать детей, как им вздумается; они не должны ограничивать для малышей горизонты знания, воспитывать их в атмосфере догматов и предрассудков или настаивать на неуклонном следовании по узкой колее их собственной веры.
Дети не такие, как мы. Они сами по себе — непостижимые, недоступные. Они живут не в нашем мире, но в том, что мы утратили и никогда не обретем снова. Мы не помним детство — мы представляем его. Мы разыскиваем его под слоями мохнатой пыли, нашариваем истлевшие лохмотья того, что, как нам кажется, было нашим детством. И в то же время обитатели этого мира живут среди нас, словно аборигены, словно минойцы, люди ниоткуда, в своем собственном измерении.
А я всё думала: я мать своих восьми — и несчастна. У неё под крылом сотни чужих — и она искрится. И как тогда правильно? И как тогда надо? Так как живут у нас, где высота встречается с морем? Или как там, где земля ровная, словно выглаженная рубашка?
Да женщины могут все на свете, и никакой мужчина им не нужен, разве только, чтоб делать детей. А уж что до этого, то, право, ни одна женщина, если она в своём уме, не станет по доброй воли заводить ребёнка.
Всё-таки удивительно, сколько дети тебе всего открывают. Мне часто кажется, что они учат меня куда больше, чем я их.