То, что хочет жить долго, должно служить. То, что хочет властвовать, долго не живет.
Жизнь именно игра, если она красива и счастлива. Конечно, из неё можно сделать всё, что угодно — долг, войну, тюрьму, но от этого она не станет красивее.
То, что хочет жить долго, должно служить. То, что хочет властвовать, долго не живет.
Жизнь именно игра, если она красива и счастлива. Конечно, из неё можно сделать всё, что угодно — долг, войну, тюрьму, но от этого она не станет красивее.
Чтобы можно было говорить хоть о какой-то связности, хоть какой-то причинности, чтобы вообще на земле можно было хоть что-то рассказать, летописец должен придумать субъект — героя, народ, идею — чтобы то, что в действительности произошло в безымянности, случилось с этим придуманным субъектом.
Отчаяние — исход любой серьезной попытки вытерпеть жизнь и выполнить предъявляемые ею требования, полагаясь на добродетель, на справедливость, на разум. По одну сторону этого отчаяния живут дети, по другую — пробужденные.
Вся история народов часто представляется мне не чем иным, как книжкой с картинками, запечатлевшими самую острую и самую слепую потребность человечества – потребность забыть. Разве каждое поколение не изгоняет средствами запрета, замалчивания и осмеяния как раз то, что представлялось предыдущему поколению самым важным? Разве мы не испытали сейчас, как невообразимая, страшная война, длившаяся из года в год, из года в год уходит, выбрасывается, вытесняется, исторгается, как по волшебству, из памяти целых народов и как эти народы, едва переведя дух, принимаются искать в занимательных военных романах представление о своих же собственных недавних безумствах и бедах?
Вся история народов часто представляется мне не чем иным, как книжкой с картинками, запечатлевшими самую острую и самую слепую потребность человечества – потребность забыть. Разве каждое поколение не изгоняет средствами запрета, замалчивания и осмеяния как раз то, что представлялось предыдущему поколению самым важным? Разве мы не испытали сейчас, как невообразимая, страшная война, длившаяся из года в год, из года в год уходит, выбрасывается, вытесняется, исторгается, как по волшебству, из памяти целых народов и как эти народы, едва переведя дух, принимаются искать в занимательных военных романах представление о своих же собственных недавних безумствах и бедах?
Всегда так было и всегда так будет, что время и мир, деньги и власть принадлежит мелким и плоским, а другим, действительно людям, ничего не принадлежит. Ничего, кроме смерти.
Удивительно все-таки устроен человек: способен согласиться с чем угодно, как только убедится, что имеет над этим власть.
Во всем этом событии, этот миг был самым важным и запомнился прочнее всего. Это была первая трещина в священном образе отца, первый надлом в опорах, на которых держалась моя детская жизнь и которые каждому человеку, чтобы стать самим собой, надо разрушить. Из этих событий, не доступных ничьему зрению, состоит внутренняя, существенная линия нашей судьбы. Такая трещина, такой надлом потом зарастают, они заживают и забываются, но в самой тайной глубине они продолжают жить и кровоточить.
— ... Люди любят снег. Ты когда-нибудь лепил снеговика, Мара? Играл в снежки? Ловил снежинку ртом и чувствовал, как она тает?
— Это бессмысленно, — насмешливо сказал Мара.
Доктор усмехнулся в ответ:
— Бессмысленно! Верно. Вы всегда это говорите. Вы, одержимые властью тираны, желающие лишь завоевать и уничтожить. Любая мелочь, любое веселье для вас бессмысленно.
— Вот что происходит, когда вверяешь галактическую власть в руки бестолочей.
Палпатин напрягся всем телом.
— Я не о тебе, — быстро оговорился Дамаск. — А о Ганрее и других того же сорта! Сила карает нас за то, что мы связались с непроходимыми тупицами, которым не хватает ума даже просто выполнять приказы!