Счастье было у нас понарошку,
Сердце я положу на ладошку.
Не обожги себе пальцы,
Улыбайся...
Счастье было у нас понарошку,
Сердце я положу на ладошку.
Не обожги себе пальцы,
Улыбайся...
Она умерла в последний час ночи, до рассвета. Она умирала тяжко и мучительно, и никто не мог ей помочь. Крепко держа меня за руку, она уже не знала, что я с ней.
Потом кто-то сказал:
— Она мертва.
— Нет, — возразил я. — Она еще не мертва. Она ещё крепко держит меня за руку.
Свет. Невыносимо яркий свет. И люди. И врач. Я медленно разжал пальцы. Её рука упала. И кровь. И её лицо, искажённое удушьем. Полные муки, остекленевшие глаза. Шелковистые каштановые волосы.
— Пат, — сказал я. — Пат.
И впервые она мне не ответила.
Я оглянулся. Паровоз извергал дым и искры. С тяжким, черным грохотом мчался он сквозь синюю ночь. Мы обгоняли поезд — но мы возвращались в город, где такси, ремонтные мастерские и меблированные комнаты. А паровоз грохотал вдоль рек, лесов и полей в какие-то дали, в мир приключений.
Я сидел неподвижно, не шевелился и чувствовал слёзы Пат на моём сердце, словно там кровоточила рана.
Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал: там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое... Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь, клочья замученного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь — но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, — я должен был это удержать, завоевать...
Ненавидящими глазами я смотрел в небо, в это серое бесконечное небо сумасшедшего Бога, который придумал жизнь и смерть, чтобы развлекаться.
Мы стояли у могилы, зная, что его тело, глаза и волосы еще существуют, правда уже изменившись, но всё-таки еще существуют, и что, несмотря на это, он ушел и не вернется больше. Это было непостижимо. Наша кожа была тепла, мозг работал, сердце гнало кровь по жилам, мы были такие же, как прежде, как вчера, у нас было по две руки, мы не ослепли и не онемели, всё было как всегда… Но мы должны были уйти отсюда, а Готтфрид оставался здесь и никогда уже не мог пойти за нами. Это было непостижимо.
— Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.
— Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят.
— Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?
— Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться...
В руке у него было письмо. Он выглядел как человек, в которого только что выстрелили, но он еще не верит этому и не чувствует боли, он ощущал пока только толчок.
Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал: там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое... Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь, клочья замученного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь — но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, — я должен был это удержать, завоевать...
Театры, концерты, книги – я почти утратил вкус ко всем этим буржуазным привычкам. Они не были в духе времен. Политика была сама по себе в достаточной мере театром, ежевечерняя стрельба заменяла концерты, а огромная книга людской нужды убеждала больше целых библиотек.