Я улыбался всё шире, нелепей и чувствовал: от этой улыбки я голый, глупый...
Я — изо всех сил — улыбнулся. И почувствовал это — как какую-то трещину на лице: улыбаюсь — края трещины разлетаются все шире — и мне от этого все больнее.
Я улыбался всё шире, нелепей и чувствовал: от этой улыбки я голый, глупый...
Я — изо всех сил — улыбнулся. И почувствовал это — как какую-то трещину на лице: улыбаюсь — края трещины разлетаются все шире — и мне от этого все больнее.
Просто смешно: всякий писал – о чем ему вздумается. Так же смешно и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось о берег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров – уходили только на подогревание чувств у влюбленных. Мы из влюбленного шепота волн – добыли электричество, из брызжущего бешеной пеной зверя – мы сделали домашнее животное: и точно так же у нас приручена и оседлана когда-то дикая стихия поэзии.
Ножницы-губы сверкали, улыбаясь.
— Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.
Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово.
Мы говорили иногда «душа в душу», «равнодушный», «душегуб», но душа...
— Это… очень опасно, — пролепетал я.
— Неизлечимо, — отрезали ножницы.
— Я не позволю! Я хочу, чтоб никто, кроме меня. Я убью всякого, кто... Потому что вас — я вас — -
Я увидел: лохматыми лапами он грубо схватил её, разодрал у ней тонкий шёлк, впился зубами — я точно помню: именно зубами.
Уж не знаю как — I выскользнула. И вот — глаза задёрнуты этой проклятой непроницаемой шторой — она стояла, прислонившись спиной к шкафу, и слушала меня. Помню: я был на полу, обнимал её ноги, целовал колени. И молил: «Сейчас — сейчас же — сию же минуту...»
Острые зубы — острый, насмешливый треугольник бровей. Она наклонилась, молча отстегнула мою бляху.
— «Да! Да, милая — милая», — я стал торопливо сбрасывать с себя юнифу. Но I — так же молчаливо — поднесла к самым моим глазам часы на моей бляхе. Было без пяти минут 22.30. Я похолодел. Я знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30. Все мое сумасшествие — сразу как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу её, ненавижу, ненавижу!
Расскажи что-нибудь детям — все до конца. А они все-таки непременно спросят: «А дальше, а зачем?». Дети — единственно смелые философы.
Я чувствую себя очень виноватой. Ясно, что должна быть не «просто-так-любовь», а «потому-что-любовь». Все стихии должны быть.
Вчерашний день был для меня той самой бумагой, через которую химики фильтруют свои растворы: все взвешенные частицы, всё лишнее остаётся на этой бумаге. И утром я спустился вниз начисто отдистиллированный, прозрачный.
Древний Бог – создал древнего, т. е. способного ошибаться человека – и, следовательно, сам ошибся.
Она взяла моё лицо — всего меня — в свои ладони, подняла мою голову:
— Ну, а как же ваши «обязанности всякого честного нумера»? А?
Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла — как пчела: в ней жало и мёд.