Кукольных дел мастер

Дед Фелиции рассказывал внучке, что кукла не принадлежит к миру живых, но и к миру мертвых – тоже. Промежуток, грань, обоюдоострый нож. Поэтому кукле разрешено делать то, что запретно и для людей, и для вещей. Выходить за пределы ограничений, положенных материи. Объединять возможное с невозможным. Каким образом? – зависит от мастерства кукольника.

— Почему вы приняли личное участие в поисках? – спросила Юлия.

– Я – адвокат Борготты.

– Ну и что? Вы – казенный адвокат. Вас назначили. Откуда такое рвение?

– Допустим, я – честный адвокат. Не верите? Хорошо, а почему вы его ищете? Только не говорите, что вы – его невеста!

– Я – его работодатель. Он собирался подписать со мной контракт.

– Впервые вижу работодателя, гоняющегося за сбежавшим работником по всей Галактике.

– Впервые вижу адвоката, рискующего ради навязанного клиента.

– Ну и как?

– Вы мне нравитесь.

– Вы мне – тоже.

Самое опасное заблуждение – когда тебе кажется, что лимит потрясений исчерпан. Рухни небо на землю, вывернись космос наизнанку, открывая пыльные ребра каркасов декораций, заговори кактус в оранжерее, читая лекцию по истории парикмахерского искусства – ты и глазом не моргнешь. Всякого навидался, разного натерпелся, пуд соли сьел и собакой закусил… Вот тут-то оно и приложит, с размаху.

Когда надо, Юлия убедит слона забраться в мышиную норку…

Он знал, что главный ущерб огню начштаба приносит публичная критика его генеральских решений. Если ты не хотел, чтобы тебя начали игнорировать, как бесполезный предмет интерьера, следовало любое решение вслух признавать гениальным. И лишь потом, якобы для того, чтобы младшие офицеры лучше усвоили дивный план, ты мог просить дозволения внести ряд скромных уточнений. После такой прелюдии советник получал карт-бланш на любые действия, хоть весь исходный план наизнанку выверни.

Юлии вдруг стало легко-легко. Хоть песни пой. Внезапное облегчение наступало всегда, когда она сбрасывала тяжесть выбора, груз размышлений – и шла по первому пути, какой подворачивался под ноги. Вниз головой с обрыва? – пусть, зато иду.

Смерть – это когда-то, а жить надо сегодня. И не торопиться складывать лапки.

Искренность не является художественным достоинством. Когда творец кричит на каждом перекрестке, что вложил в творение всю свою душу – он смешон. Когда умоляет пожалеть его, обессиленного, выплеснувшего в равнодушные лица всю кровь из вен – смешон вдвойне. Кому нужна его душа? Кому нужен он без души, оставленной в творении? Важно другое: появилась ли у творения собственная душа? Единственная и неповторимая? Шлепните ребенка по заднице, пусть закричит, пусть жизнь проживет – тогда и посмотрим… Искренность – твой залог перед Богом. Но выкупать залог придется на другие средства.

В луче света пляшут пылинки. Танец их прост и незатейлив. Они кружатся, взмывают, чтобы опуститься, сталкиваются, чтобы спустя миг разлететься в разные стороны. Прах к праху, свет к свету. За их танцем можно наблюдать вечно. Но вечность – фигура речи, не более. Во тьме космоса пляшут солнца. Танец их сложен и грандиозен. Они летят, вспыхивают, чтобы погаснуть, сжимаются, чтобы взорваться и прожечь насквозь шелковую подкладку мироздания. Мрак к мраку, свет к свету. Звезды-слоны, звезды-кони, звезды-олени – части вселенской карусели. Но карусель – фигура речи, не более. В органической каше, густо замешанной на страхе и страсти, булькают люди. Их бульканье похоже на кваканье жаб в пруду. Они кипят, развариваются, преют, сдабриваются маслом, ложатся бок-о-бок; ах, эти мелкие людишки заварят кашу, уж будьте уверены… Крупинка к крупинке, судьба к судьбе. Где-то там, в общей кастрюле, на дне – я. Я – тоже фигура речи. Не более.

Тарталья задал вопрос, глядя на собеседника в упор с невинностью закоренелого афериста.