Не стану описывать чувства тех, у кого беспощадная смерть отнимает любимое существо; пустоту, остающуюся в душе, и отчаяние, написанное на лице. Немало нужно времени, прежде чем рассудок убедит нас, что та, кого мы видели ежедневно и чья жизнь представлялась частью нашей собственной, могла уйти навсегда, – что могло навеки угаснуть сиянье любимых глаз, навеки умолкнуть звуки знакомого, милого голоса. Таковы размышления первых дней; когда же ход времени подтверждает нашу утрату, тут-то и начинается истинное горе. Но у кого из нас жестокая рука не похищала близкого человека? К чему описывать горе, знакомое всем и для всех неизбежное? Наступает наконец время, когда горе перестаёт быть неодолимым, его уже можно обуздывать; и, хотя улыбка кажется нам кощунством, мы уже не гоним её с уст.
Франкенштейн, или Современный Прометей
Людям свойственно ненавидеть несчастных.
Так бедная страдалица старалась утешить других и саму себя. Она достигла желанного умиротворения. А я, истинный убийца, носил в груди неумирающего червя, и не было для меня ни надежды, ни утешения. Элизабет тоже горевала и плакала; но и это были невинные слезы, горе, подобное тучке на светлом лике луны, которая затмевает его, но не пятнает. У меня же отчаяние проникло в самую глубину души; во мне горел адский пламень, который ничто не могло загасить.
Неужели ты думаешь, Виктор, что мне легче, чем тебе? Никто не любил свое дитя больше, чем я любил твоего брата (тут на глаза его навернулись слезы), но разве у нас нет долга перед живыми? Разве не должны мы сдерживаться, чтобы не усугублять их горя? Это вместе с тем и твой долг перед самим собой, ибо чрезмерная скорбь мешает самосовершенствованию и даже выполнению повседневных обязанностей, а без этого человек непригоден для жизни в обществе.
Я был их игрушкой и их божком, и еще лучше того — их ребенком...
Между моими родителями была значительная разница в возрасте, но это обстоятельство, казалось, еще прочнее скрепляло их нежный союз.
Тщетно стараюсь я убедить себя, что полюс — это обитель холода и смерти, он предстает моему воображению как царство красоты и радости.
Приезжай, Виктор, не с мыслями о мести, но с любовью в душе, которая заживила бы нашу рану, а не растравляла ее. Войди в дом скорби, мой друг, но не с ненавистью к врагам, а с любовью к любящим тебя.
Жизнь упряма и цепляется за нас тем сильнее, чем мы больше ее ненавидим.
По дороге Клерваль все же пытался утешить меня. Он сочувствовал мне всей душой. «Бедный Уильям, — говорил он, — бедный, милый ребенок! Он теперь уснул подле ангельской души своей матери. Всякий, кто знал этого малютку во всей его детской прелести, оплачет его безвременную гибель. Умереть так ужасно, ощущая на своей шее руки убийцы! Каким злодеем надо быть, чтобы погубить невинного! Бедное дитя! Одним только можно утешиться: его близкие сокрушаются и плачут, но сам он уже отстрадал. Страшный миг позади, и он упокоился навеки. Его нежное тело укрыто могильным дерном, и он не чувствует боли. Ему уже не нужна жалость; сбережем ее для несчастных, которые его пережили».