Макс Штирнер. Единственный и его собственность

Мышление, а, как уже сказано, вера – то же мышление, как и мышление – та же вера, желали одарить свободой; мыслящие, то есть как верующие, так и разумные, должны стать свободными, для других же людей свобода была невозможна. Но свобода мыслящих – «свобода детей Божьих» и в то же время самая бессердечная иерархия или господства мысли, ибо я покоряюсь мысли. Если мысли свободны, то я – их раб, я не имею власти над ними и подчиняюсь им. Я же хочу пользоваться мыслями, хочу быть полон мыслей, но в то же время хочу быть без мыслей и вместо свободы мысли хочу стать свободным от мыслей.

0.00

Другие цитаты по теме

Если мышление – не мое мышление, то оно – только развертывание клубка мысли, рабство или работа «слуги слова». В моем мышлении не мысль составляет начало, а потому я – цель его, и весь процесс его – только процесс моего самонаслаждения; для абсолютного или свободного мышления, напротив, самое мышление – начало, и оно мучительно старается установить это начало как самую крайнюю «абстракцию» (например, как бытие). Именно эта абстракция, или эта мысль, и составляет начало, а затем надо только тянуть нить, пока не развернется весь клубок.

Абсолютное мышление – дело человеческого духа, а он – святой дух. Поэтому такое мышление – дело попов, одни они «понимают» это дело, «понимают высшие интересы человечества», интересы «духа».

Свою свободу относительно мира я обеспечиваю себе тем, что присваиваю себе этот мир, «захватываю и занимаю» его для себя, каким бы то ни было насилием, силой убеждения, просьбы, категорического требования, даже лицемерия, обмана и т. д., ибо средства, которыми я для этого пользуюсь, сообразуются с тем, что я собою представляю. Если я слаб, то и средства, которыми я располагаю, тоже слабы, как все названные, которые, однако, вполне достаточны по отношению к довольно многому в жизни. К тому же обман, лицемерие и ложь, в сущности, лучше, чем они кажутся. Кто не обманул бы полицию, закон, кто не поспешил бы прикинуться невиннейшим обывателем при встрече с сыщиком, чтобы скрыть содеянное беззаконие? Кто этого никогда не делал, тот, значит, допускал насилие над собою; его сделала малодушным его совесть. Мою свободу ограничивает уже то, что я не могу осуществить волю свою относительно другого (будь это другое – существо без-вольное, например, камень, или существо, одаренное волей, например, правительство, отдельный человек и т. д.). Я отрицаю мое своеобразие, когда отрекаюсь от себя перед лицом другого, то есть когда я уступаю, отказываюсь от чего-либо, отхожу.

Быть свободным – от чего? Многое есть, конечно, такого, что следует стряхнуть с себя. Иго крепостной зависимости, неограниченную власть над собой, иго аристократии и князей, господство страстей и похотей, да даже власть собственной воли, своеволия, ибо совершеннейшее самоотрицание тоже сводится именно к свободе, к свободе от самоопределения, от собственного «я», и стремление к свободе как к чему-то абсолютному, за что стоит заплатить какую угодно цену, лишило нас нашего своеобразия; оно создало самоотречение, самоотрицание. Но чем свободнее я становлюсь, тем более нагромождается надо мной насилия, тем я себя чувствую бессильнее.

Если бы иерархия не проникла так глубоко в сердце человека, мешая смело преследовать свободные, то есть быть может, неугодные Богу мысли, то надо было бы свободу мыслей считать таким же пустым словом, как, например, свободу «пищеварения».

По убеждению людей, принадлежащих к какому-нибудь цеху, мысль мне дана; по мнению же людей свободомыслящих, я ищу мысли. Для первых истина уже найдена и существует, и мне нужно только принять ее, как милость подателя; для вторых же истину следует искать, и она – моя лежащая в будущем цель, к которой я должен стремиться.

В обоих случаях истина (истинная мысль) находится вне меня, и я стараюсь ею овладеть благодаря дару (милости) или приобретению (собственным заслугам). Итак: 1) истина – привилегия; 2) нет, путь к ней открыт для всех, и ни Библия, ни Святой отец, ни церковь или кто бы там ни был не обладают ею; но обладания ею можно достигнуть спекулятивным путем.

Оба эти типа людей не обладают истиной как собственностью: они имеют ее или в виде лена (ибо «святой отец», например, не единственный: единственный – это такой-то Сикст, Климент и т. д., но как Сикст, Климент и т. д. он не обладает истиной, а обладает ею только как «святой отец», то есть как дух), или в виде идеала. Как лен она существует для весьма немногих (привилегированных), как идеал – для всех (патентованных).

Разве я следую своему собственному, настоящему назначению, когда отдаюсь во власть чувственного? Я принадлежу себе только тогда, когда не нахожусь во власти чувственности, так же как во власти чего-либо другого (Бога, человека, начальства, закона, государства, церкви и т. д.), а сам овладеваю собою. То, что полезно мне, самобытному или самому себе принадлежащему, того и домогается мое своекорыстие.

Моя свобода становится только тогда совершенной, когда она обращается во власть, и тогда я перестаю быть только свободным и становлюсь собственным. Почему свобода народов « пустой звук»? Потому что народы не имеют власти! Одним дуновением живого Я человек сметает целые народы, – все равно, будет ли это дуновение какого-нибудь Нерона, китайского императора или бедного писателя.

Христианство отняло у земного только его непреодолимость, сделало нас независимыми от него. Точно таким же образом я возвышаюсь над истинами и их властью: я – сверхчувственен и сверхистинен. Истины так же низменны и безразличны для меня, как вещи: они меня не одухотворяют, не вдохновляют. Никакая истина, никакое право, никакая свобода и т. д. не может иметь независимое от меня существование, не может меня покорить. Это – все слова, только слова, как и для христианина все земное – только «суета». В словах и истинах (каждое слово – истина; Гегель утверждает, что нельзя сказать лжи) нет спасения для меня, как и для христианина в земном и суетном. Как богатства мира сего не могут сделать меня счастливым, так же и истины. Искусителем является теперь не сатана, а дух, и он соблазняет нас не благами мира сего, а мыслями, «блеском идей».

Стремления нового времени имеют целью воздвигнуть идеал «свободного человека». Если бы можно было его найти, тогда была бы новая религия, ибо созданы новый идеал, новая тоска, новое мучение, новое благоговение, новое божество, новое отчаяние.

С идеалом «абсолютной свободы» проделывается то же, что и со всяким абсолютом, и по Гессу, например, он может быть осуществлен «в абсолютном человеческом обществе». Эту осуществляемость он называет несколько ниже «призванием», точно также он определяет затем свободу как «нравственность», говоря, что должно начаться царство «справедливости» (равенства) и «нравственности» (свободы) и т. д.

Кто преступает веление государства, тот считается таким же преступником, как и преступающий заповеди Божии – это взгляд, который удержался еще со времен господства церкви. Бог – свят сам по себе, и заповеди церкви, как и государства, – заповеди этого святого; он дает их миру через посредство своих помазанников и деспотов, венчанных «Божией милостью». Если церковь имела смертный грех, то государство имеет «достойных казни» преступников, если первая имела еретиков, то второе имеет государственных изменников, если первая налагала церковные наказания, то государство налагает уголовные кары; церковь вела инквизиционные процессы, государство – фискальные; словом, в церкви – грехи, в государстве – преступления, в церкви – инквизиция и в государстве – инквизиция. Но не настанет ли час, когда и святость государственности падет, подобно церковной? Страх перед его законом, благоговение перед его величием, покорность его «подданных», долго ли еще продержится это все? Не исказится ли, наконец, «святой лик»?

Все попытки осчастливить чернь, все братские лобзания, вызванные любовью, ни к чему не приводят. Только эгоизм может помочь черни, и эту помощь она должна себе сама оказать, и она ее окажет. Нужно только, чтобы она не поддавалась страху, – тогда сила за нею. «Люди бы не уважали ничего, если бы их не держали в страхе»