Революционеры готовят неслыханный по дерзости план — захватить только что построенный «ИНТЕГРАЛ», на котором установлено мощное оружие, способное сокрушить Единое Государство.
Душа – тяжелое заболевание.
Революционеры готовят неслыханный по дерзости план — захватить только что построенный «ИНТЕГРАЛ», на котором установлено мощное оружие, способное сокрушить Единое Государство.
Человек перестал быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человеком только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной изолировали свой машинный, совершенный мир – от неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных…
А что, если не дожидаясь – самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все?
— Я не позволю! Я хочу, чтоб никто, кроме меня. Я убью всякого, кто... Потому что вас — я вас — -
Я увидел: лохматыми лапами он грубо схватил её, разодрал у ней тонкий шёлк, впился зубами — я точно помню: именно зубами.
Уж не знаю как — I выскользнула. И вот — глаза задёрнуты этой проклятой непроницаемой шторой — она стояла, прислонившись спиной к шкафу, и слушала меня. Помню: я был на полу, обнимал её ноги, целовал колени. И молил: «Сейчас — сейчас же — сию же минуту...»
Острые зубы — острый, насмешливый треугольник бровей. Она наклонилась, молча отстегнула мою бляху.
— «Да! Да, милая — милая», — я стал торопливо сбрасывать с себя юнифу. Но I — так же молчаливо — поднесла к самым моим глазам часы на моей бляхе. Было без пяти минут 22.30. Я похолодел. Я знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30. Все мое сумасшествие — сразу как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу её, ненавижу, ненавижу!
Я обернулся. Она была в легком, шафранно-желтом, древнего образца платье. Это было в тысячу раз злее, чем если бы она была без всего. Две острые точки — сквозь тонкую ткань, тлеющие розовым — два угля сквозь пепел. Два нежно-круглых колена...
Вот я — сейчас в ногу со всеми — и всё-таки отдельно от всех. Я ещё весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность — только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб — их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание — это только болезнь.
Просто смешно: всякий писал – о чем ему вздумается. Так же смешно и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось о берег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров – уходили только на подогревание чувств у влюбленных. Мы из влюбленного шепота волн – добыли электричество, из брызжущего бешеной пеной зверя – мы сделали домашнее животное: и точно так же у нас приручена и оседлана когда-то дикая стихия поэзии.
Ножницы-губы сверкали, улыбаясь.
— Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.
Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово.
Мы говорили иногда «душа в душу», «равнодушный», «душегуб», но душа...
— Это… очень опасно, — пролепетал я.
— Неизлечимо, — отрезали ножницы.