Только теперь, когда я сама любила гранату, до меня дошла ослиная глупость попытки спасти других от моей неминуемой и скорой дефрагментации: я не могу разлюбить Огастуса Уотерса. И не хочу.
Если любишь радугу, надо любить и дождь.
Только теперь, когда я сама любила гранату, до меня дошла ослиная глупость попытки спасти других от моей неминуемой и скорой дефрагментации: я не могу разлюбить Огастуса Уотерса. И не хочу.
Я влюблён в тебя, и не хочу лишать себя простого удовольствия говорить правду. Я влюблён в тебя, и я знаю, что любовь — это просто крик в пустоту, и что забвение неизбежно, и что мы все обречены, и что придёт день, когда все наши труды обратятся в пыль, и я знаю, что солнце поглотит единственную землю, которая у нас есть, и я влюблён в тебя.
Поднимался прилив. Тюльпановый Голландец обернулся к океану:
— Разлучник, воссоединитель, отравитель, укрыватель, разоблачитель, набегает и отступает, унося все с собой!
— И что это? — спросила я.
— Вода, — ответил Голландец. — И время.
Питер ван Хутен. Царский недуг.
Я спохватилась, что бездумно разглядываю ободрение над телевизором, изображающее ангела с подписью «Без боли как бы мы познали радость?»
(Глупость и отсутствие глубины этого избитого аргумента из области «Подумай о страдании» разобрали по косточкам много веков назад; я ограничусь напоминанием, что существование брокколи никоим образом не влияет на вкус шоколада.)
Чертовски трудно удерживать достоинство, когда восходящее солнце слишком ярко отражается в твоих закрывающихся глазах.
Некоторые туристы думают, что Амстердам – это город греха, но на самом деле – это город свободы. Просто в условиях свободы большинство выбирает грех.
Когда ты попадаешь в отделение скорой помощи, первое, что они просят сделать, это оценить твою боль по шкале от одного до десяти, и так они решают, какое лекарство ввести и как быстро. Мне задавали этот вопрос сотню раз за все эти годы, и я помню, как однажды, когда я не могла дышать, и грудь моя была будто в огне, будто языки пламени лизали мои ребра изнутри, пытаясь пробраться наружу, чтобы сжечь всё моё тело, родители отвезли меня в скорую помощь. Медсестра спросила меня о боли, а я не могла даже говорить, так что я подняла девять пальцев.
Позже, когда они мне что-то ввели, медсестра вошла, и она вроде как гладила меня по руке, пока измеряла давление, и она сказала: «Знаешь, как я поняла, что ты боец? Ты назвала десятку девяткой».
Но дело было не совсем в этом. Я назвала ту боль девяткой, потому что сохраняла себе десятку. И вот они, великие и ужасные десять, ударяющие меня ещё и ещё, пока я не двигаясь лежу на кровати, уставившись в потолок, и волны швыряют меня на скалы, а затем уносят обратно в море, чтобы потом снова запустить меня в зубристые выступы утёса и оставить лежать на воде неутонувшей.