Если у девки хороший характер – это подозрительно.
Я надеюсь, что Армстронг не захочет платить, потому что мне нужно, чтобы этот придурок увидел, что у меня есть платиновая карточка American Express.
Если у девки хороший характер – это подозрительно.
Я надеюсь, что Армстронг не захочет платить, потому что мне нужно, чтобы этот придурок увидел, что у меня есть платиновая карточка American Express.
Запах крови и мяса пропитал квартиру так, что я больше его не чувствую. Но позже моя дикая радость проходит и я плачу, оплакиваю себя, не в состоянии найти утешение ни в чем, всхлипывая, бормочу “Я лишь хочу, чтобы меня любили”, проклинаю мир и все, чему меня учили: принципы, различия, выбор, мораль, компромиссы, знание, сообщество, молитвы – все это было неправильно, не имело никакой цели. В конце концов, все свелось к одному: смириться или умереть.
— Это типа хайку, понимаешь? — говорю я. — Давай. Прочитай его вслух.
Она прочищает горло и начинает читать. Очень медленно, запинаясь на каждом слове.
— Бедный ниггер на стене. Посмотри на него.
Она умолкает, щурится на листок, а потом неуверенно продолжает:
— Посмотри на несчастного ниггера. Посмотри на несчастного ниггера… на стене.
Она опять умолкает, в замешательство смотрит на меня и вновь опускает глаза на листок.
— Ну давай, — говорю я, оглядываясь в поисках официантки, — читай дальше.
Она опять прочищает горло и читает дальше, не отрывая взгляда от листа и понизив голос почти до шепота:
— Ну и *** с ним… *** с ним, с этим ниггером на стене…
Она умолкает, вздыхает и все же читает последнее предложение:
— Этот черный — последний де… дебил?
Пара за соседним столиком — он и она — медленно обернулись и смотрят на нас. Мужчина ошеломлен, женщина в ужасе. Я злобно смотрю на нее, пока она не отводит взгляд и не опускает глаза на свой ***ский салат.
— Ну, Патрик, — Бетани откашливается и протягивает мне листок, пытаясь улыбнуться.
— Что? — говорю я.
— Я вижу, что… — она за секунду задумывается, — что твое чувство… социальной несправедливости… — она опять откашливается и опускает глаза, — осталось прежним.
Пожалуй, она никогда никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистическим умом, другой — с нежным и страстным сердцем.
Я иду по Бродвею в направлении от центра, останавливаюсь у банкомата и зачем-то снимаю еще сотню долларов, и сразу же чувствую себя лучше от того, что у меня в бумажнике лежит круглая сумма в пятьсот долларов.
Границы, отделяющие внешность – видимое – и реальность – невидимое – становятся расплывчатыми.
— Хорошая?
— Да-да, хорошая. Антошин, хорошая — это не только большие сиськи и длинные ноги, можно быть хорошей по-другому, понимаешь?
— Можно, конечно... Только это как-то безрадостно.
Я могу сразу сказать, что это будет характерно ненужная, бессмысленная смерть, но я привык к ужасам. Смерть кажется пресной и даже сейчас ей не удается огорчить или взволновать меня.
… существует представление о Патрике Бэйтмене, некая абстракция, но нет меня настоящего, только какая-то иллюзорная сущность, и хотя я могу скрыть мой холодный взор, и мою руку можно пожать и даже ощутить хватку моей плоти, можно даже почувствовать, что ваш образ жизни, возможно, сопоставим с моим. Меня просто нет. Я не имею значения ни на каком уровне. Я – фальшивка, аберрация. Я – невозможный человек. Моя личность поверхностна и бесформенна, я глубоко и устойчиво бессердечен. Совесть, жалость, надежды исчезли давным-давно (вероятно, в Гарварде), если вообще когда-нибудь существовали. Границы переходить больше не надо. Я превзошел все неконтролируемое и безумное, порочное и злое, все увечья, которые я нанес, и собственное полное безразличие. Хотя я по-прежнему придерживаюсь одной суровой истины: никто не спасется, ничто не искупит. И все же на мне нет вины. Каждая модели человеческого поведения предполагает какое-то обоснование. Разве зло – это мы? Или наши поступки? Я испытываю постоянную острую боль, и не надеюсь на лучший мир, ни для кого. На самом деле мне хочется передать мою боль другим. Я хочу, чтобы никто не избежал ее. Но даже признавшись в этом – а я делал это бесчисленное количество раз, после практически каждого содеянного мной поступка, — взглянув в лицо этой правде, я не чувствую катарсис. Я не могу узнать себя лучше, и из моего повествования нельзя понять что-то новое. Не надо было рассказывать вам об этом. Это признание не означает ровным счетом ничего…