Аля Кудряшева

Как ты счастлив, милый мой, мать твою, то есть Господи,

Как ты выращен в этой Троицкой и Сенной

На тебя написан тот самый вселенский ГОСТ, поди,

Тот единственный, самый правильный проездной,

Кем ты выращен, кем ты вылюблен, кем ты пестован,

То ли в вечном споре с режимом, то ли не в нем,

Как ты так живешь на Литейном или на Пестеля,

Без царя, без башки, но при этом с вечным огнем.

Все мои подруги тысячу лет как замужем,

Только я ловлю в лукавом твоем аду

Твой тяжелый луч, твой беглый взгляд ускользающий,

Если выживу — то не жди меня, я приду.

0.00

Другие цитаты по теме

И когда ты будешь плакать, что скоро двадцать, то есть четверть жизни вылетела в трубу, не умеешь ни общаться, ни одеваться, и не знаешь — а куда тебе вдруг деваться, только Богу плакаться на судьбу.

И когда тебя не возьмут ни в друзья, ни в жены, а оставят сувенирчиком на лотке, ускользнут, уйдут из жизни твоей лажовой — а тебя из печки вытащат обожженной и оставят остужаться на холодке.

И когда тебе скажут — хочется, так рискни же, докажи, что тоже тот еще человек, ты решишь, что вроде некуда падать ниже, и вдохнешь поглубже, выберешься из книжек — и тебя ударит мартом по голове.

И вода, и этот воздух горячий, ***ский, разжиженье мозга, яблоки в куличе. И друзья, которые все же смогли добраться, обнимают так дико трогательно, по-братски, утыкаются носом в ямочку на плече.

Ты уже такая уютная — в этих ямках от носов твоих женатых давно мужчин, несмеянка, синеглазая обезьянка, под мостом горит Нева нестерпимо ярко, и звенит трамвай, и сердце твое трещит.

А весна всегда отказывает в цензуре, разворачивает знамена, ломает лед, ветер хлещет по щекам золотым безумьем, на распахнутом ветру, на трехкратном зуме, обниматься на бегу, целоваться влет.

И тогда ты будешь буковками кидаться, как остатками несъеденного борща. Твой роман не пережил никаких редакций, вы вообще такие дружные — обрыдаться, то есть даже разбегаетесь сообща.

Ноль седьмое счастье, двадцать седьмое марта, голубое море, синие паруса. Ты заклеиваешь конверты и лижешь марки, солнце бьется наверху тяжело и марко, и густым желтком стекает по волосам.

Хочешь вдохнуть свободы — так топай лесом,

Лесом, меня не мучай, тропинка слева,

То, что для всех смертельно, тебе — полезно,

катится твой клубочек — и топай следом.

Нюхай фиалки, небо руками трогай,

Падай, потом захлебнись в поднебесной глуби.

Если ты хочешь женщину — женщин много,

Только одна загвоздка: они — полюбят.

Можешь поверить в Будду или в Мадонну-

Прятать в ключичной ямочке крест нательный,

Но не проси у них ни тепла, ни дома,

То, что другим полезно, тебе — смертельно.

Время темнеет, в петли свернулись реки,

В ноги твои, как змеи, вцепились травы.

Ты пошутил однажды — шути вовеки,

Раз уж судьба такая тебе по нраву.

Много ли надо — лишь перепутать строки,

Просто слова — а их не бывает жалко.

Бог надорвал пупок от твоей остроты,

Черти краснеют — для них это слишком жарко.

Даже в пустыне — кто-нибудь да услышит,

И не смотри назад, разделяй и царствуй.

Ты будешь первым — а значит, не будешь лишним,

То, что другим — отрава, тебе — лекарство.

И заслонить дорогу тебе — не выйдет,

Деве ли, Дон Кихоту ли в медном шлеме.

Хоть носороги, знаешь ли, плохо видят,

Это при их масштабах — не их проблемы.

Сердце стучит, как маятник, время лечит,

День заблудился в сумраке скорбных комнат.

Если ты все забудешь — тебе же легче

Только одна загвоздка: другие — помнят.

А все эти наши проблемы, наши оддьшки, наши черные горячие неудачи оттого, что мы хватаем жизнь за лодыжку, и сжимаем ее, и не знаем, что делать дальше. Как почти любимый — вдруг с губой искривленной неожиданно командует: «Марш в постель, мол». А она у нас воробышек, соколенок, голубая девочка с хрупкой нервной системой. Этот как в кино — вонючим дыша попкорном, по бедру ладошкой потною торопливо. А она-то что? Идет за тобой покорно и живет с тобой — бессмысленной, несчастливой. И она смирится, душу смешную вынет и останется красивым бессмертным телом, но когда она наконец-то к тебе привыкнет — ты поймешь, что ты давно ее расхотела.

Нужно нежно ее, так исподволь, ненарочно, отходя, играя, кудри перебирая, распускать ее по ниточке, по шнурочку, взявшись за руки, собирать миражи окраин, и когда ты будешь топать в рубахе мятой и лелять в ушах мотив своего Пьяццолы, она выплеснет в лицо изумрудной мяты и накроет тебя своей радостью леденцовой.

Я не знаю, что избавило от оскомин и куда мой яд до капли последней вылит, у меня весна и мир насквозь преисполнен светлой чувственности, прозрачной струны навылет. От движений резких высыпались все маски, ощущаю себя почти несразимо юной, я вдыхаю запах велосипедной смазки, чуть усталый запах конца июня. Я ребенок, мне теперь глубоко неважно, у кого еще я буду уже не-первой. А вокруг хохочет колко и дышит влажно, так что сердце выгибает дугой гипербол.

И становится немножко даже противно от того, что я была неживей и мельче, и мечтала, что вот встретимся на «Спортивной» и не ты меня, а я тебя не замечу, и прикидываться, что мы совсем незнакомы, и уже всерьез устала, совсем застыла, и когда меня кидало в холодный омут, оттого что кто-то целует тебя в затылок. Только ветер обходит справа, а солнце слева, узнает, шуршит облатками супрастина. Извини меня, я все-таки повзрослела. Поздравляй меня, я, кажется, отпустила.

Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы. Я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья.

Мне так нравится держать это все в ладонях, без оваций, синим воздухом упиваться. Мне так нравится сбегать из чужого дома, предрассветным холодом по уши умываться, мне так нравится лететь высоко над миром, белым парусом срываться, как с мыса, с мысли. Оставлять записку: «Ну, с добрым утром, милый. Я люблю тебя. Конечно, в хорошем смысле».

Такие слишком медовые эти луны, такие звезды — острые каблуки, меня трясет от каждого поцелуя, как будто губы — голые проводки, а мне бы попивать свой чаек духмяный, молиться молча каждому вечерку, меня крутили, жили, в ладонях мяли и вот случайно выдернули чеку, за это даже в школе бы физкультурник на год освободил от своей физры, меня жует в объятьях температурных, высинивает, выкручивает навзрыд, гудит волна, захлестывает за борт, а в глазах тоска, внутри непрерывный стон, но мне нельзя: апрель — у меня работа и курсовик пятнадцатого на стол.

Играю свои безвьшгрьшгные матчи, диктую свой отточенный эпилог, чтоб из Москвы приехал прекрасный мальчик и ткнулся носом в мой обожженный лоб. А дома запах дыма и вкус ванили, а дом-то мал и грязен, как я сама, а мне не написали, не позвонили, не приоткрыли тайные закрома. Таскаюсь по проспектам — как будто голой, да вот любой бери меня не хочу — и город цепко держит клешней за горло, того гляди задушит через чуть-чуть, приду под вечер, пью, залезаю в ванну, как тысячи таких же, как я, девиц, а что у вас немедленно убивало, здесь даже не хватает на удивить.

И это не любовь — а еще покруче, все то, что бьет наотмашь, издалека. Такие слишком синие эти тучи, такие слишком белые облака.

Ребята, мой плацдарм до травинки выжжен, разрытые траншеи на полдуши. Ребята, как же я вас всех ненавижу, всех тех, кто знает, как меня рассмешить. Вы до конца на мне затянули пояс, растерли закостенелое докрасна, а после — все, свободна, билет на поезд, и поезжай в свой Питер. А в нем весна.

Но мне в большом пакете сухпай на вынос отдали, нынче кажется, все на свете, мне б успокоить это, что появилось, хоть выносить, оставить в себе до смерти. Да вы богатыри — ведь пробить непросто махину эту — а по последней версии, сто шестьдесят четыре живого роста, полцентнера почти неживого веса. Да, я вернусь когда-нибудь, да, наверно, опять вот так, минуточкой, впопыхах, но у тебя очки и немножко нервно, и волосы — специально, чтоб их вдыхать.

И как я научилась при вас смущаться и хохотать до привкуса на губах, как вы так умудряетесь помещаться в моей башке, не большей, чем гигабайт? В моих руках, продымленных узких джинсах, в моих глазах, в прожилочках на висках — как удалось так плотно расположиться и ни на миг на волю не отпускать? А жизнь совсем иначе стучит и учит — не сметь считать, что где-нибудь ждут-грустят. Как вы смогли настолько меня прищучить, что я во сне просыпаюсь у вас в гостях? Ведь я теперь не смогу уже по-другому, закуталась в блестящее волокно. Такие слишком длинные перегоны, такой свистящий ветер через окно.

Уйдите и отдайте мое хмельное, земное одиночество, мой фетиш. А может быть, я просто немножко ною, чтобы проверить, все ли ты мне простишь.

Почему мне никому не сказать, как странно когда мы сидим,

Склонившись перед экраном?

Как наши ладони встречаются на тачпаде,

Сплетаются наши пряди?

Почему, когда я могу украсть только час его,

Я неистово, невозможно и страшно счастлива.

Ну не бываешь, что еще взять с такого,

Кто бы ни провинился — ты ни при чем,

Как-то все сразу выдалось бестолково,

Ты из таких придуман несостыковок,

Что изначально, видимо, обречен.

Знаешь, как надоело куда-то мчаться,

Верить не в то да плакаться под вино,

Горе — хоть от ума, так ведь я не Чацкий,

Горечь такая в недрах кофейной чашки -

Господу, верно, скулы бы подвело.

Хочешь, я расскажу, как у нас делишки,

Как мы живем, как трудимся, как едим.

Знаешь, мы существуем — но так, не слишком.

В городе, знаешь ли, каждый нечетный лишний,

Каждый второй — подсевший, а ты один.

У неё глаза, в глазах ручьи, всем бы хороши, да вот ничьи, у нее глаза, в глазах лучи — светят, да так ярко — хоть кричи, а она смеется — как поет, только повернется — все ее, будто все немы от этих глаз, только были мы — не стало нас. Кругом закружилась голова, а она ушла жива, жива.

Закатилась темень под ребро, будто бы на темя — топором, будто бы метели серебром, будто бы на теле, как пером: «Не грусти, не бойся, не тревожь, небо голубое, ты живешь, если не умеешь — не живи, до свиданья, чао, се ля ви».

Время утекло, завял цветок, можно под стеклом сушить итог, памятный сюжет сложить в альбом и сидеть, стучать о стенку лбом. Натяну пальто, надену шарф, выйду на прогулку не спеша. Тереблю Садовое кольцо, только вдруг — знакомое лицо.

Поднимаясь по лестнице, она решила быть по-настоящему грустной и всегда иметь мешки под глазами…

И пока тебя под корень не покорежило, не согнуло от ночных неживых звонков, будешь пить себе с Олегами и Сережами, будешь верить в то, что было тобой нагрежено, и не ведать, сколько хрустнуло позвонков.

Ты считай их, сколько выбыло, сколько ранило, скольких в панике увел от тебя конвой. Ты уже давно отпела их, отэкранила, ты давно уже решила играть по правилам, но пока еще не выбрала, за кого. Может, хватит столько ерничать и пинаться-то, а потом ночами плакать по именам, принимай как есть, любые реинкарнации, ведь пока тебе глумливо и девятнадцато и тебе пока что нечего вспоминать.

А когда-нибудь ты будешь сидеть на лавочке и честить за нравы местную молодежь. Но сейчас-то на кого ни посмотришь — лапочки, а тебе всегда смешно и пока до лампочки, так иди — пока не знаешь, куда идешь. И пока тебе не скажут порядком явочным подождать у входа с посохом и сумой, будешь девочкой с абрикосовой шейной ямочкой, с золотистой мелкостриженной кутерьмой. И пока везде в кредит наливают кофе там, улыбаются, взлетают под потолок, ты бредешь по лужам этаким Хол-ден-Колфилдом и в любое слово веришь, как в эпилог.

А тебе такая жизнь на халяву дарится, что грешно ее без пользы сдавать в утиль, у тебя слова блестящие в горле давятся, у тебя такие пальцы: кто попадается, никогда уже не может из них уйти. Ты не лучше всех, обычная, в меру резвая, синяки под глазами, кашель, спинная боль, просто как-то так случилось, что Он, не брезгуя, втихаря изволил выдохнуть две скабрезности, и одна вот в ноябре родилась тобой. Над тобой огни вселенные не удвоятся, не разрушится какая-нибудь стена, просто Он созвал свое неземное воинство и решил на миг тебя окатить сполна.

А тебя учили — нужно смотреть и взвешивать, чтобы вдруг потом не вылететь из игры. Но вокруг апрель и небо — какого лешего, у тебя такое сердце, что хоть разрежь его — все равно должно хватить на десятерых.

Так что ты глотай свой кофе и вишни льдистые, а ударили — так всхлипни и разотри. И запомни — где-то есть еще тот, единственный, кто живет с такой же шуткою изнутри.

Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье.

Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле.

Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите.

Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите.

Пусть это будет большой секрет маленького разврата,

Каждый был пьян, невесом, согрет, теплым дыханьем брата,

Горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона,

Все друг при друге — и все одни, живы и непокорны.

Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик,

Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях.

Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки.

Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку.

Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться.

Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...

Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета.

Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах.

Сонными лапами через сквер, и никуда не деться.

Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве.

Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу,

Я начинаю считать со ста, жизнь моя — с единицы.

Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене.

«Двадцать один», — бормочу сквозь сон. «Сорок», — смеется время.

Сорок — и первая седина, сорок один — в больницу.

Двадцать один — я живу одна, двадцать: глаза-бойницы,

Ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку,

Кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь — на десятом.

Десять — кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать.

Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять.

Восемь — на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...

Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.

А в магазине, в мясной секции

Прием товара по полцены.

Елена идет продавать сердце,

Чтобы купить себе ветчины.