Эрих Мария Ремарк. Ноябрьский туман

Я смахиваю бокал со стола и несусь прочь, прочь – куда? – к людям, к людям, к свету, к свету, – только прочь отсюда; затравленный ноябрьским ужасом, этой туманной могилой безысходности, несусь туда, где свет, шум, люди, где громко звучит музыка и раздается смех, и я пью и пью, пока хмель своими мягкими топориками не сваливает меня с ног…

0.00

Другие цитаты по теме

У каждого своя смерть, он должен пережить её в одиночку, и тут никто не в силах ему помочь.

Когда хороший человек умирает, это должно влиять на мир, кто-то должен заметить, кто-то должен расстроиться.

Человек живёт не так-то уж долго. Только-только соображать начинаешь, что к чему, и уже пора расслабиться.

— Моя жизнь словно заперта в коробке.

— Человека можно запереть в коробке, только когда он умрет.

Эта тишина — причина того, что образцы прошлого пробуждают не столько желания, сколько печаль, безмерную, неумную тоску. Оно было, но больше не вернется. Оно ушло, стало другим миром, с которым для нас все покончено. В казармах эти образы прошлого вызывали у нас бурные порывы мятежных желаний. Тогда мы были еще связаны с ним, мы принадлежали ему, оно принадлежало нам, хотя мы и были разлучены.. Эти образы всплыли при звуках солдатских песен, которые мы пели, отправляясь по утрам в луга на строевые учения; справа — алое зарево зари, слева — черные силуэты леса; в ту пору они были острым, отчетливым воспоминанием, которое еще жило в нас и исходило не извне, а от самих нас.

Но здесь, в окопах, мы его утратили. Оно уже больше не пробуждалось в нас — мы умерли, и оно отодвинулось куда-то вдаль, оно стало загадочным отблеском чего-то забытого, видением, которое иногда предстает перед нами; мы его боимся и любим его безнадежной любовью. Видения прошлого сильны, и наша тоска по прошлому тоже сильна, но оно недостижимо, и мы это знаем. Вспоминать о нем так же безнадежно, как ожидать, что ты станешь генералом.

И даже если бы нам разрешили вернуться в те места, где прошла наша юность, мы, наверное, не знали бы, что нам делать. Те тайные силы, которые чуть заметными токами текли от них к нам, уже нельзя воскресить. Вокруг нас были бы те же виды, мы бродили бы по тем же местам; мы с любовью узнавали бы их и были растроганы, увидев их вновь. Но мы испытали бы то же само чувство, которое испытываешь, задумавшись над фотографией убитого товарища: это его черты, это его лицо, и пережитые вместе с ним дни приобретают в памяти обманчивую видимость настоящей жизни, но все-=таки это не он сам.

Боже мой, смейся. Я смех пригублю.

Горестный смех твой — единственный яд мой. Плач, Боже мой. Я другую люблю.

Вечно, до смерти, всю смерть безвозвратно.

Нет смеха непорочнее и чище, чем у людей, которым знакомо глубочайшее горе.

— Фалина!

— Она жива. Почти все наши живы. На этот раз ему было не до нас.

— Это облава?

— Страшная облава... не на нас! Он истреблял самого себя! Мы видели везде его мёртвого и изуродованного.

А когда прошёл большой огонь, живые пришли, чтобы забрать мёртвых. Они страшно кричали и выли, как волки, унося их с собой.

Наш лес сгорел.

Осталось несколько полян. Мы обречены на голодную смерть.

Если бы это был сон. Но это не сон, Бемби...

Почему хорошие люди всегда умирают первыми, а плохие живут дольше?

Порой мы кладем карты и смотрим друг на друга. Тогда кто-нибудь говорит: «Эх, ребята…» или: «А ведь еще немного, и нам всем была бы крышка…» — и мы на минуту умолкаем. Мы отдаемся властному, загнанному внутрь чувству, каждый из нас ощущает его присутствие, слова тут не нужны. Как легко могло бы случиться, что сегодня нам уже не пришлось бы сидеть в этих кабинах, — ведь мы, черт побери, были на волосок от этого. И поэтому все вокруг воспринимается так остро и заново — алые маки и сытная еда, сигареты и летний ветерок.