Я рано ухожу, и все продолжится без меня. Самое странное, что именно этого я больше всего и боялся. А теперь... я спокоен. Так спокоен.
Лучше ужасный конец, чем ужас без конца.
Я рано ухожу, и все продолжится без меня. Самое странное, что именно этого я больше всего и боялся. А теперь... я спокоен. Так спокоен.
Я не боюсь смерти. Она нисколько меня не пугает, хотя любой здравомыслящий человек должен ее бояться, даже просто инстинктивно. Но я не боюсь… Гораздо страшнее для меня неизвестность. Это самая настоящая фобия. И я не могу понять, как люди живут с этим жутким чувством изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом и даже не представляют, что их ждет впереди. Завтра все может закончиться: твоя жизнь оборвется, как натянутая струна в руках неумелого гитариста, а ты даже не будешь этого знать. И ничего не почувствуешь: никакой интуиции, никаких знамений, никакого страха перед смертью, ничего…
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг — он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: «Хлеба!»
До седьмого доходят неба...
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон — смерть.
И стоит везде на часах
И уйти не пускает страх.
Презреть, что ты смертен — значит познать начало ужаса; познать же неизбежность смерти — значит положить конец ужасу.
Человек не должен бояться смерти, если в нём достаточно смелости для того, чтобы выносить все трудности и испытания жизни.
На самом деле, мы боимся не смерти. Мы боимся, что никто не заметит нашего отсутствия, что мы исчезнем, не оставив следа.
Это неправда, что Смерть стара и уродлива. На самом деле Смерть — вечно юная и прекрасная женщина во вдовьем одеянии, но с непокрытой, как у незамужней девушки, головой. Лишь те, чья совесть нечиста, кто страшится перехода в иной мир, видят ее по-другому — чудовищным скелетом в черном балахоне, с косой, которой она перерезает нить жизни.
«Червяк. Ничтожество. Кретин» — такими словами называл меня наш «замечательный» сержант-инструктор летом 1941 года.
Ещё недавно вершиной моих страхов была плохая отметка в школе. Теперь же меня ждут японские пули и штыки.
Помню, как я спросил у вербовщика: «А что мне там нужно будет делать»? Клянусь богом, он посмотрел сквозь меня и сказал: «Делать?! Мы морпехи, сынок. Наше дело — смерть».
Потом был поезд и долгая дорога в Сан-Диего. Меня ждал учебный лагерь корпуса.